Снимает шлем. Смеется. Встряхивает волосами. Когда времени у нее не так много, она отправляется скакать верхом по Сен-Жерменскому лесу. Я заезжаю за ней туда. Я вижу, как она появляется из глубины аллеи, освещаемой яркими солнечными лучами. Она останавливается передо мной. Лошадь встает на дыбы. Какое-то мгновение я вижу Кризи очень высоко над собой, с дерзкой улыбкой, волосами на фоне неба, отделенную от меня широкой влажной грудью и двумя рассекающими воздух копытами. Я говорю: «Какой плохой!» Кризи, чтобы ответить мне, употребляет профессиональную лексику: «Мы делали пробы. Лошадь в рекламе — это пустое место». Наступает такой час, когда у лошадей и парикмахеров появляется нечто общее: и те, и другие отправляются спать. Наступает тот час, когда все встречи заканчиваются, пена суеты спадает, и Кризи возвращается к себе домой, в свою гостиную, похожую на аэропорт; час, когда, сидя на кровати, она раздумывает, что ей выбрать, пустоту или ту занятную штучку, которую я подарил ей и из которой, если нажать на нужную букву, появляется определенная фамилия вместе с адресом и номером телефона. Номером, по которому можно позвонить и получить ответ. Голос на другом конце не скажет: «Вы ошиблись, ничего страшного». Голос, напротив, скажет: «Кризи! Как я рад! Ну да! Как же так! Я поведу вас в ресторан, я поведу вас в кино, я повезу вас на танцы». Но это не мой номер. Я же не могу. У меня есть жена, дети, дом, я должен присутствовать на семейных и деловых ужинах. Или, точнее, я могу время от времени, но не тогда, когда она зовет меня, когда я необходим ей, не в тот час, когда ее тоска становится наиболее невыносимой. В этот час любой холостяк имеет передо мной преимущество. Вот он, тут. А я — нет. Он может ответить. А я не могу. Это болезнь любовников. Это болезнь одиноких женщин. Она вроде бы несерьезная, и над ней можно посмеяться. И все же болезнь есть болезнь. Есть еще и другое: какие-то номера у Кризи пропало желание набирать, или, наоборот, собеседник отвечает ей, что занят, что он сожалеет, но не может отменить уже намеченную встречу. Раньше, стоило Кризи позвонить, как все прочие встречи автоматически аннулировались. Кризи видит, как вокруг нее образуется лишенное мужчин пространство, обычно окружающее влюбленных женщин. Таинственный тамтам предупреждает холостяков. Предупреждает их, что после ужина надеяться не на что, что кино закончится ничем, что танцы завершатся прощальной улыбкой у лифта. Остаются лишь самые верные. Остается лишь одинокий молодой человек с честным лицом. В этом городе, где на каждом перекрестке присутствует ее образ, Кризи одинока. Я не думаю, что она когда-нибудь была легкодоступной девушкой. Ее дерзость, ее быстро меняющееся настроение, и если не принципы, которых у нее нет, то хотя бы ее нервы не позволяют ей быть таковой. Однако ей наверняка приходилось приводить к себе мужчину под влиянием какого-либо импульса. И чтобы не оставаться наедине с пустой постелью. У моего отца была одна фраза, которую он любил повторять и которой было достаточно, чтобы его развеселить: «Он вошел в спальню и увидел пустую и холодную постель. Лицо его тут же позеленело и сделалось таким же пустым и холодным». Он говорил, что вычитал эту фразу в романе. Однако эти слова не лишены смысла. Пустота и холод в постели — пустота и холод на лице. Наша любовь еще больше изолировала Кризи. Вот она сидит, точно покинутая королева, около своего телефона с моей полной номеров занятной новинкой. На кухне Снежина. А что может сделать Снежина? Я сижу у себя в кабинете.
На столе лежит иллюстрированный журнал. Он сам по себе открывается на той странице, которую я ищу. На этой странице — большая фотография Кризи в вечернем платье, в переливающемся голубом платье, покрытом драгоценностями. Подпись уточняет, что их на ней больше, чем на два миллиарда. Разумеется, они взяты напрокат. Позаимствованы у французского Синдиката драгоценностей. Фотография сделана в профиль. Кризи смотрит вдаль. Кризи, моя Кризи, моя утопающая малышка в вечернем платье, моя утопающая малышка, вся в клипсах и браслетах, словно покрытая водорослями, кувшинками, моя утопающая малышка, вынырнувшая из изумрудов, знаешь ли ты, что я смотрю на тебя, даже когда меня нет с тобой рядом? Она этого не знает. Разве тебе недостаточно того, что сегодня днем мой живот был в твоем животе, мои губы — в твоих губах, моя душа в твоей душе? Этого недостаточно. Для Кризи от сегодняшнего дня ничего не осталось. Не осталось ничего, кроме этой большой гостиной, похожей на аэропорт, ярко освещенного ночью куба, в котором никто не живет. Где твоя душа, моя Кризи? Не исчезла ли она, перелетев в твои плакаты, истерзавшись под колпаком фена, испарившись под вспышками фотографов? Есть ли у тебя еще душа, моя Кризи, или ты только восхитительная дурочка, состоящая из тела, дерзкой улыбки, из драгоценностей на два миллиарда и оголенных нервов?
Если бы три месяца назад мне предложили что-нибудь, на что уходило бы пятнадцать минут в день, я бы возмутился: «Пятнадцать минут! Где же я вам их возьму? С моим-то режимом». В самом деле, у меня не было ни единой свободной минуты. Тем не менее сейчас я нахожу целые часы для того, чтобы провести их с Кризи. По утрам я приезжаю к ней. Часто застаю ее еще спящей, не вынырнувшей из тумана, укутанной в оболочку, из которой я ее постепенно извлекаю. Иногда я попадаю на сеансы примерок, когда повсюду разбросаны платья, раскрыты коробки, Кризи крутится перед зеркалом, у ее помощницы во рту полно булавок, полковница моргает из-за своих коротких сигарок, или портной, у которого золотые цепочки на запястьях, говорит какие-то ужасные вещи своим коллегам. А иногда около двух часов я заезжаю за Кризи к ее парикмахеру. Я присутствую при самом финише, при последнем взмахе ножниц и расчески, когда парикмахер брызгает на Кризи лаком, отходит назад, бросает последний взгляд на свое творение и тут же уходит, будучи достаточно скромным, чтобы не дожидаться аплодисментов. Я оказываюсь в этом шуршащем, беспокойном, неизменном мирке, где каждый: парикмахер, портной, полковница считает себя Наполеоном, где у всех троих — одни и те же повадки, откинутый назад бюст, прищуренный взгляд и приподнятая лапка. Мы едем обедать. Потом возвращаемся, идем через гостиную в спальню на галерее. Днем, когда светит майское солнце, иногда все еще холодное и прозрачное, а иногда буквально воспламеняющее витраж, наслаждение превращается во что-то незаслуженное, взятое тайком, отчего кажется, что воруешь его у других и что если бы они об этом знали, то непременно взбунтовались бы. В самом начале я сказал Кризи, что по вечерам практически никогда не бываю свободен. Теперь я провожу с ней как минимум два вечера в неделю. Когда мне хотелось проводить с Кризи ночи, я их с ней проводил. Благодаря Кризи я обнаруживаю, что время эластичное, что оно похоже на сумку полковницы, в которую, какой бы набитой она ни была, всегда можно впихнуть еще одну записную книжку или лишний пуловер.
В моей жизни были дела, которые казались мне самыми главными. Я пренебрегаю ими, и ничего не происходит. Были письма, на которые я считал своим долгом отвечать. Я на них не отвечаю: никаких последствий. Все мы наваливаем на себя обязанности, которые в один прекрасный день спадают с нас от легкого движения плеча и навсегда исчезают. Однажды, когда Кризи где-то задержалась, а Снежина вышла за покупками, мне пришлось, ожидая, простоять несколько минут на лестничной площадке. Кризи возмутилась. Два дня спустя она сказала мне: «Я заказала для тебя ключ. Вот, держи». Она произнесла это скороговоркой. По тому, как быстро, почти невнятно она это сказала, по тому прямо на меня устремленному взгляду, по тому упрямому выражению, которое появилось у нее на лице, я понял, что для нее эта фраза имеет большое значение и что вместе с этим ключом она передает в мои руки и самое себя, и свою жизнь. Однажды вечером я возвращался с вечернего заседания Ассамблеи довольно поздно. Внезапно, хотя минуту назад я и не помышлял об этом, я поворачиваю налево, и, словно вырвавшись у меня из рук, машина мчится к дому Кризи. Там, прежде чем ступить на дорожку opus incertum, я на секунду останавливаюсь в нерешительности. Я еще никогда не приезжал без предупреждения. Поднимаюсь наверх. Вставляю ключ. Гостиная утопает в лунном свете, льющемся сквозь большой витраж. Более чем когда-либо это все похоже на сверхпрозрачный куб, а три Кризи на трех стенах кажутся гигантскими рыбами в аквариуме. Я тихонько поднимаюсь по лестнице. Кризи там, свернувшаяся клубочком в своей постели. Я зову ее. Безрезультатно. Трясу ее. Она открывает глаза. Ни малейшего удивления. «Ты, — говорит она. — Это ты». Говорит голосом, который идет откуда-то издалека. Обвивает руками мою шею, целует меня в губы, прижавшись ко мне всем телом. «Я ждала тебя», — добавляет она. И увлекает меня в ту пропасть, из которой сама вынырнула всего на одну секунду. И вот она уже опять спит. Спит у меня в руках. Тело у нее теплое и нежное, не осталось и следа от стальных мускулов, все в ней расслаблено, свободно, выпущено из-под контроля. Она плавает в глубоких водах, очень далеко и очень близко. Так мы лежим довольно долго. Потом я тихонько высвобождаюсь. Смотрю на спящую Кризи. На ночном столике есть пузырьки, есть тюбики, которые объясняют мне причину этого глубокого сна, этого гипнотического сна, этого падения во мрак. Я должен бы рассердиться. Но я не сержусь. Эти тюбики, эти пузырьки на розовом мраморном столике являются для меня сигналом. Сигналом отчаяния, сигналом смерти: без тебя я не могу жить, без тебя я не могу спать, без тебя призраки возвращаются. Моя Кризи, моя малышка, моя маленькая утопающая, моя Офелия, здесь, в этой лунной полутьме, все становится для меня понятным. Я хорошо понимаю, что я мог бы для тебя сделать, и я не могу этого сделать. Слышишь ли ты, что я говорю? Не могу. Я люблю тебя, но я не могу. Я весь твой, но я не твой. Я твой, но я должен уезжать. Я тихонько целую ее. Откуда-то издалека ее рука на секунду сжимает мою руку. Она пахнет воском, деревом, сандалом. Спи, моя детка. Я спускаюсь по лестнице.