— И что? — переспрашивает Брайан Эверторп и слегка цепенеет.
— Он очень скромный.
Эверторп расслабляется.
— Спасибо.
— Я сказал это не в качестве комплимента.
— Извини. — Эверторп озадачен.
— Я считаю, что коммерческий директор такой крупной фирмы должен требовать вдвое больше за сверхурочную ночную работу.
— Видишь ли, Верил не любит оставаться одна на ночь.
— Но ведь с ней ваши дети.
— Только не во время учебы, старина. Мы отправляем их в школу. Приходится так делать, ведь живем-то в глубинке. Поэтому я предпочитаю возвращаться домой после встреч с клиентами, даже если ехать очень далеко.
— Пробег у твоего автомобиля тоже весьма скромный, так ведь?
— Разве? — Брайан Эверторп снова цепенеет, потому что начинает понимать, куда ветер дует.
— В сороковые и пятидесятые годы девятнадцатого века, — рассказывает Робин, — в Англии было опубликовано множество романов, которые имели явное сходство. Реймонд Уильямс назвал их «промышленными» или «рабочими романами», ибо в них затрагивались социальные и экономические проблемы, порожденные Промышленной революцией, а иногда описывалось и промышленное производство. В то время их нередко именовали «романами о положении в Англии», поскольку в них прямо говорилось о положении нации. В этих романах герои обсуждают главные общественные и экономические вопросы так же запросто, как и любовь, брак, рождение детей. Они делают карьеру, обретают или теряют свое счастье, в общем, занимаются тем же, чем и персонажи светского романа. Рабочий роман породил отличительную черту английской художественной литературы, которая свойственна и современной прозе. Ее можно обнаружить, к примеру, у Лоуренса или Форстера. И нет ничего удивительного в том, что впервые это явление возникло именно в так называемые «голодные сороковые». К пятидесятым годам девятнадцатого века Промышленная революция уже полностью разрушила традиционную структуру английского общества, доведя количество богатых людей до единиц, а бедных — до миллионов. Крестьяне, которых проведенные в конце восемнадцатого и начале девятнадцатого века огораживания земель лишили средств к существованию, перекочевали в города Центральных и Северных графств, где laisser-faire[7] вынуждала их работать с утра до ночи в ужасных условиях и за гроши. А как только рыночная экономика стала угасать, все они остались без работы. Попытке рабочих защитить свои права, организовав профсоюзы, яростно воспротивились работодатели. С еще более стойким сопротивлением они столкнулись, когда пытались примкнуть к чартистскому движению.
Робин поднимает глаза от конспектов и оглядывает аудиторию. Некоторые студенты судорожно записывают каждое слово, другие вопросительно смотрят на нее и покусывают авторучки. А те, кому в самом начале было явно скучно, теперь или смотрят в окно, или старательно выцарапывают на казенной мебели свои инициалы.
— Программа чартистов призывала к всеобщему избирательному праву для мужчин. Даже самым отпетым радикалам не приходило в голову, что может существовать всеобщее избирательное право для женщин.
На эти слова реагируют все студенты, даже те, которые только что смотрели в окно. Они улыбаются, кивают или одобрительно хмыкают и присвистывают. Этого-то они и ждут от Робин Пенроуз. Даже парень-регбист с последнего ряда был бы разочарован, не позволяй она себе время от времени подобных высказываний.
Вик Уилкокс просит Брайана Эверторпа остаться на его совещание с инженерами технического и производственного отделов. Приглашенные заходят в кабинет и рассаживаются вокруг длинного дубового стола. Это мужчины в однотипных костюмах, из нагрудных карманов которых торчат авторучки и карандаши. Они слегка робеют в присутствии начальства. Вик устраивается во главе стола, справа от него стоит чашка остывшего кофе. Он раскрывает папку с распечатками документов.
— Кто-нибудь знает, — спрашивает он, — сколько видов различной продукции выпустила наша фирма в прошлом году? — Тишина. — Девятьсот тридцать семь видов. Я считаю, что это примерно на девятьсот больше, чем нужно.
— Вы имеете в виду наименования, а не продукцию, не так ли? — смело переспрашивает инженер технического отдела.
— Хорошо, пусть будут наименования. Но каждое новое наименование означает, что мы должны заморозить производство, сменить или обновить оборудование, остановить конвейер, и тому подобное. На это уходит время, а время — деньги. К тому же, когда переоборудование почти завершено, обычно выясняется, что операторы в чем-нибудь ошиблись. Затраты снова возрастают. Вы согласны со мной?
— В истории чартистского движения было два кульминационных момента. Первый — представление Парламенту в 1839 году Народной Хартии с миллионами подписей. Ее отклонение привело к целым сериям забастовок и демонстраций, а стало быть — репрессивных мер со стороны правительства. На этой почве произросли «Мэри Бартон» миссис Гаскелл и «Сибилла» Дизраэли. Второй — представление в 1848 году следующей петиции, породившей «Элтона Локка» Чарльза Кингсли. В 1848 году повсюду в Европе вспыхивали революции, и многие англичане опасались, что чартизм тоже спровоцирует революцию, а то и террор в их стране. Поэтому в литературе описываемого периода воинственность рабочего класса трактуется как угроза общественному порядку. Это в полной мере относится и к роману Шарлотты Бронте «Ширли» (1849). Хоть он и был написан в эпоху Наполеоновских войн, его трактовка восстания луддитов косвенным образом комментирует более злободневные события.
Трое молодых чернокожих в безразмерных разноцветных вязаных кепи, сидящих на головах, как бабы на чайник, прилипают к витринному стеклу кафе и пальцами выбивают на нем дробь в ритме рэгги, пока менеджеры их не отгоняют.
— Я слышала, что в выходные опять была потасовка в Ангелсайде, — говорит Марджори, изящной салфеточкой стирая с губ молочную пену от каппучино.
Ангелсайд — это черное гетто Раммиджа, где безработица среди молодежи достигает восьмидесяти процентов, а беспорядки практически не прекращаются. В это утро, как обычно, возле отдела социального обеспечения Ангелсайда выстроилась длиннющая очередь. Единственная работа, которую можно получить в Ангелсайде, — это проводить собеседование в том же отделе соцобеспечения, где мебель привинчена к полу на случай, если клиент попытается с ее помощью покалечить сотрудника.
— А может, цвета устричной раковины, — задумчиво произносит Сандра. — Они подойдут к моим розовым брюкам.
— Мое мнение таково, — заявляет Вик. — В последнее время Мы производили слишком много разнообразных вещей, которые почти не пользуются спросом. Нужно перестроиться. Предлагать узкий ассортимент проверенной временем продукции по разумным ценам. И заставить покупателей спланировать их систему вокруг нашей продукции.
— А им-то это зачем? — спрашивает Брайан Эверторп, раскачиваясь на стуле и заложив большие пальцы рук в карманы пиджака.
— Затем, что продукция станет дешевле, качественнее и надежнее, — объясняет Вик. — Если им понадобится от нас что-нибудь особенное — милости просим, но спецзаказ должен быть либо очень крупным, либо дорогостоящим.
— А если они не захотят играть по новым правилам? — не унимается Брайан Эверторп.
— Пусть обращаются в другое место.
— Мне это не по душе, — говорит Эверторп. — Вслед за мелкими заказами приходят крупные.
Все остальные во время этого спора вертят головами влево-вправо, как зрители на теннисном матче. Вид у них завороженный, но слегка испуганный.
— Вот уж чему не верю, Брайан, — возражает Вик. — Зачем делать крупный заказ, если можно обойтись мелким и не увеличивать расходы?
— Я говорю о репутации, — поясняет Брайан Эверторп. — Девиз «Принглс» гласит…
— Я знаю, Брайан, — перебивает Вик Уилкокс. — Если это можно сделать, «Принглс» сделает. Что ж, я предлагаю новый девиз: Если это выгодно, «Принглс» сделает.
— Мистер Грэдграйнд в «Тяжелых временах» является воплощением духа промышленного капитализма, как Диккенс его себе представлял. Философия этого героя утилитарна. Он презирает чувства и воображение, верит только Фактам. Кроме всего прочего, в романе показаны чудовищные последствия этой философии для детей самого мистера Грэдграйнда — Том становится вором, а Луиза чуть не ступила на путь прелюбодейства — и для жителей Кокстауна, безотрадного городишки, по которому «пролегало несколько больших улиц, очень похожих одна на другую, населенных столь же похожими друг на друга людьми, которые все выходили из дому и возвращались домой в одни и те же часы, так же стучали подошвами по тем же тротуарам, идя на ту же работу, и для которых каждый день был тем же, что вчерашний и завтрашний, и каждый год — подобием прошлого года и будущего»[8].