— Доминик, замолчи.
— Тогда говори сам. Я хочу услышать, что ты скажешь.
— Я никогда ни перед кем не оправдывался.
— Тогда хвастайся, тоже подойдёт.
— Если хочешь знать, меня тошнит от этой пьесы. Ты знаешь это. Это ещё омерзительнее, чем история женщины-убийцы из Бронкса.
— Да, пьеса почище той истории.
— Но можно представить себе худшее, например, великая пьеса, выставленная на посмешище перед сегодняшней публикой. Принять мученический венец, оказаться жертвой людей вроде тех, что потешались сегодня. — Он видел, что его слова что-то пробудили в ней, но не знал — гнев или удивление. Он продолжал: — Да, мне тошно от пьесы, как и от многого другого, что делается в «Знамени». Этот вечер особенно показателен, он обнажил многое из того, что было скрыто, — большую агрессивность и озлобленность. Но если это по душе глупцам, то именно это нужно «Знамени». Газета для того и создана, чтобы потрафлять дуракам. Что ещё я должен признать? В чём повиниться?
— Скажи откровенно, как ты чувствовал себя сегодня?
— Как на горячих угольях. Потому что ты сидела рядом. Ты ведь всё подстроила намеренно? Чтобы я мог ощутить контраст? И всё же ты просчиталась. Я смотрел на сцену и думал: вот каковы люди, каковы их душонки, но я… я обрёл тебя, у меня есть ты… так что стоило пострадать. Сегодня мне было больно, как ты хотела, но существует некий предел, до которого можно выдерживать боль. Пока существует этот предел, настоящей боли нет…
— Замолчи! — вырвалось у неё. — Замолчи же, чёрт побери!
На минуту оба остолбенели. Винанд первый пришёл в себя, понял, что ей надо помочь; он схватил её за плечи. Она вырвалась. Пересекла комнату, подошла к окну. Перед ней был город, скопище зданий — в огнях и в мраке.
Через некоторое время она произнесла бесцветным голосом:
— Извини меня.
Он не ответил.
— Я не должна была так говорить. — Она стояла, не оборачиваясь, опираясь руками на оконную раму. — Мы квиты, Гейл. Ты отплатил мне, если тебе от этого легче. Я сломалась первой.
— Я не хочу, чтобы ты страдала. — Он говорил тихо. — Доминик, в чём дело?
— Ни в чём.
— Я заставил тебя о чём-то вспомнить? Но дело не в моих словах. Дело в чём-то другом. Что значили эти слова для тебя?
— Ничего.
— «Пока существует этот предел, настоящей боли нет». Эти слова, что в них?
Она продолжала смотреть в окно. В отдалении была видна башня здания Корда.
— Доминик, я знаю теперь, что ты способна вынести. Случилось что-то ужасное, если ты взорвалась. Я должен знать. Я помогу тебе, что бы это ни было.
Она не отвечала.
— И в театре причина была не только в идиотской пьесе. Сегодня с тобой что-то творится. Я видел выражение твоего лица. И сейчас тоже. В чём же дело?
— Гейл, — мягко сказала она, — ты простишь меня?
Он ответил не сразу, он не был готов к этому:
— Что я должен простить?
— Всё. И сегодняшнее тоже.
— Ты имеешь на это право. На этом условии ты вышла за меня замуж. Чтобы заставить меня расплатиться за «Знамя».
— Я больше не хочу этого.
— Почему же?
— Потому что за это нельзя расплатиться.
В наступившем молчании она прислушивалась к его шагам за своей спиной.
— Доминик, в чём же дело?
— Пока существует этот предел, настоящей боли нет? Пустое. Просто ты не имел права говорить это. Тот, кто имеет такое право, платит за него, а ты не можешь себе этого позволить. Но теперь это не важно. Говори, если хочешь. Я тоже не имею права на эти слова.
— Это не всё.
— Мне кажется, у нас много общего. Мы оба когда-то совершили предательство. Может быть, предательство — не то слово?.. Да нет, пожалуй, то. Оно передаёт моё состояние.
— Доминик, этого не может быть!
Его голос звучал странно. Она повернулась к нему:
— Почему?
— Потому что сегодня мне подумалось то же: я изменил, предал.
— Предал кого?
— Не знаю. Будь я верующим, я бы сказал: Бога. Но я не религиозен.
— Я чувствую именно это: я предала.
— Но ведь «Знамя» не твоё детище.
— Вину можно чувствовать и по другим причинам.
Он подошёл к ней и, обняв её, сказал:
— Ты не понимаешь смысла слов, которые употребляешь. У нас очень много общего, но в этом мы разные. Я предпочёл бы, чтобы ты презрительно отвернулась от меня, чем делила со мной вину.
Она прижала ладонь к его щеке, касаясь виска кончиками пальцев.
— А теперь ты скажешь мне, что случилось?
— Ничего. Я взвалила на себя ношу не по силам. Ты устал, Гейл. Почему бы тебе не пойти наверх? Позволь мне ненадолго остаться здесь, просто посмотреть на город. Потом я приду к тебе, и со мной всё будет в порядке.
Доминик стояла на борту яхты, держась за поручни. Палуба под ногами была тёплой, солнце грело голые ноги, ветер продувал тонкое белое платье. Она смотрела на Винанда, растянувшегося перед ней в кресле.
Она думала о том, как он переменился, оказавшись на яхте. Днями напролёт во время их летнего круиза она наблюдала за ним. Однажды она видела, как он бежал по палубе, — высокая белая фигура, стремительные, уверенные движения, рука, уверенно и властно схватившаяся за поручень, чтобы рывком ускорить бег. Он не боялся риска. Здесь он не был беспринципным магнатом, властелином газетной империи. Это был аристократ. Она подумала: именно так в молодости люди представляют себе аристократа — блестящий, уверенный в себе, динамичный.
Теперь он сидел перед ней в кресле, и она подумала, что на отдыхе хорошо смотрятся лишь те, для кого отдых — непривычное состояние, у них даже расслабленная поза заряжена целью. Её многое в нём поражало. Гейл Винанд с его прославленной выносливостью олицетворял не просто удачливого честолюбивого авантюриста, создавшего целую сеть газет; даже сейчас, отдыхая в лучах солнца, он всем своим видом утверждал силу, в нём крылся огромный динамизм, великая первопричина человеческой энергии.
— Гейл, — неожиданно для себя позвала она.
Он открыл глаза и взглянул на неё.
— Вот если бы я мог записать твой голос сейчас, — лениво произнёс он. — Ты бы сама поразилась, как он прозвучал. Хотел бы я услышать его в спальне.
— Постараюсь повторить, если хочешь.
— Спасибо, дорогая. Обещаю, что не стану этим злоупотреблять и не возьму в голову лишнего. Ты не влюблена в меня. Ты никогда никого не любила.
— Почему ты так думаешь?
— Тому, кого ты полюбишь, не отделаться малой кровью вроде пытки театром и свадебной церемонией. Ты устроила бы ему настоящий ад.
— С чего ты это взял, Гейл?
— А почему ты не спускаешь с меня глаз, с тех пор как мы встретились? Потому что я не тот Гейл Винанд, о котором ты слышала. Видишь ли, я тебя люблю. А любить значит делать исключение. Если бы ты была влюблена, ты бы хотела, чтобы тебя ломали, приказывали тебе и повелевали тобой, потому что в твоих отношениях с людьми это невозможно, ты не можешь допустить этого. И это стало бы особым приношением любимому человеку, тем великим исключением, которое ты захотела бы сделать для него. Но это далось бы тебе нелегко.
— Если это верно, ты…
— Я буду нежным и покорным, к твоему великому изумлению… потому что я самый отъявленный негодяй на свете.
— Я этому не верю, Гейл.
— Не веришь? Я больше не предпоследний человек на свете?
— Больше нет.
— Так вот, дорогая, я он самый и есть.
— Почему ты хочешь, чтобы я так думала?
— Я этого вовсе не хочу. Но я люблю правду. Это единственная роскошь, которой я предаюсь в уединении. Не меняй своего мнения обо мне. Думай так же, как до нашей встречи.
— Гейл, но тебе не это надо.
— Не важно, что мне надо. Я ничего не хочу, только обладать тобою. Не получая ничего. Так должно быть. Если ты начнёшь всматриваться в меня слишком пристально, разглядишь такое, что тебе вовсе не понравится.
— Что же?
— Ты так прекрасна, Доминик. Как мило со стороны Бога допустить, чтобы в одном человеке оказались прекрасны и душа, и тело.
— Что же я всё-таки могу разглядеть в тебе?
— Понимаешь ли ты, во что на самом деле влюблена? В цельность натуры. В невозможное. В чистоту, последовательность, разум, верность себе, единство стиля как произведение искусства. Всё это можно найти только в одном — в искусстве. Но тебе это нужно в жизни. Это твоя любовь. Ну а я, видишь ли, никогда не знал, что такое цельность натуры и что такое преданность.
— Ты уверен, Гейл?
— Ты забыла о «Знамени»?
— К чёрту «Знамя»!
— Ладно, к чёрту «Знамя». Как приятно услышать это от тебя. Но «Знамя» не главный симптом. То, что я никогда не старался быть порядочным, не так уж важно. Важно, что я никогда не ощущал потребности в этом. Само понятие цельной и порядочной натуры мне ненавистно. Ненавистен высокомерный характер этой идеи.