Улыбнулся.
— А вообще не жалею. Даже когда узнал, чего он меня своим хором лишил. Замечательный хор был, если честно сказать. Почти профессиональный. Ходил туда, как на праздник.
— Я помню этот хор, у нас на каком-то слете он пел, — сказал Москвич. — Вышли корейские ребята и запели «Пропала собака», в президиуме не знали, куда деться, а в зале вообще истерика, сидят, давятся…
— Да, помню. Говорили Владиславу Тимофеевичу, лучше эту песню в репертуар не брать, все знают, что корейцы из собак кядя готовят, будет неверное понимание. Только ему что говори, что молчи. Песня ему очень нравилась, и Шаинского обожал. Я тогда уже в Ташкенте на журфаке учился, но, когда свободен, всегда домой, в основном из-за хора.
— Все еще в детском хоре пели?
— Не солистом, конечно. Но пел. Выглядел я как школьник; Владислав Тимофеевич меня назад поставит, новичкам на подкрепление. А когда голос все-таки немного погрубел, это на курсе третьем уже, после хлопка, Владислав Тимофеевич поручил мне фальцетом петь. Хорошо получалось, что интересно. Даже когда уже в «Молодежке» работал, нет-нет, да и загляну на огонек, попою от души. Песни все те же пели, что при мне, ну, две-три новые, в духе времени, а так… Кроме меня еще пара была таких же «детей», Цой Олег и еще. Мы себя в шутку называли «В бой идут одни старики», фильм, помните, был. Только когда усы решил отращивать, тут уже пришлось с детством расстаться. Этих усов Пяк-сэнсеным мне так и не смог простить. Еще бы, говорит, годик попел, в «Артек» бы с нами съездил, маячит перспектива. Я говорю: Владислав Тимофеевич, куда мне «Артек», мне уже тут некоторые ребята в сыновья годятся. Хотя, конечно, очень хотел разок в «Артеке» побывать, попеть около костра. Но усы мне были необходимы для работы, чтобы чуть-чуть солиднее выглядеть, а то куда ни сунешься, все как с юнкором обращаются. Усы так и не выросли до нужного размера. Ерунда выросла. Все под ноль сбрил, в итоге. Пришлось прибегнуть к сигарете, хотя бы голос немного в соответствие с паспортными данными привести. Но это уже когда я из «Молодежки» из-за этой статьи ушел…
Он написал статью о кобонди. Откровенно и правдиво описал условия работы сезонных рабочих-корейцев, выезжавших в другие земли сеять лук и собиравших рекордные урожаи. Обрисовал, как живут эти труженики в своих «балаганах», из досок и рубероида, и каких достигают впечатляющих результатов. Написал о том, как в конце сезона только ленивый не вымогает у них «благодарность».
Проблемы кобонди он знал не понаслышке. Из колхоза многие стали выезжать. Тельман, вооружившись блокнотом и не забыв журналистское удостоверение, задушевно поговорил тогда в форме интервью со многими. И с теми, которые вернулись, и с теми «ласточками», которые только собирались в дальнюю дорожку. И удостоверением махать не понадобилось: молодого Тельмана Кима знали, и как сына известного луковода, и благодаря пению в хоре, и по некоторым актуальным статьям. Кобонди не таились, делились проблемами и раздумьями.
Хорошая получилась статья; за нее и выгнали. Тираж, который еще не успели распространить, изъяли; редактору за близорукость — строгача, а сам Ким вылетел из редакции, как мотылек из костра, с обожженными крылышками… Чтобы, покружившись в потемках, снова спикировать к огню. Его еще в детстве мать с бабочкой сравнивала и просила быть серьезнее, почтительнее к людям. Он обещал…
Так он поработал в нескольких изданиях.
Везде его ценили за скромность, исполнительность, знание узбекского. И везде старались избавиться от него после публикации очередного материала… Потому что сразу после публикации атмосфера в редакции сгущалась, телефон вскипал, гремели грома; под ледяными струями из редакции выносили главреда с обугленной лысиной; следом, волоча остатки опаленных крыл, брел Ким…
«Привет, диссидент!» — окликали его коллеги в кафешке возле Дома печати, где он вечно сидел с остывшим чайником, перебирая исписанные листы, вычеркивая карандашом, дописывая.
«Как делишки, как детишки? — Подсаживались к нему за столик, смахивали насыпавшую сверху чинарную листву. — Что новенького накатал?»
«Такое дело… Впритык к собору, ну, на Госпитальном, морг перенесли. Запахи, все такое. Верующие недовольны. А сверху на их жалобы чихают. Вот, материал сделал…»
«Не пройдет».
«Думаешь? Я постарался объективно».
«Тем более».
Ким чесал голову карандашом:
«Отец попросил, отцу отказать не могу, до сих пор в эту церковь иногда ходит».
«А у тебя что, отец… православный? Православный кореец?»
Ким кивал, вытряхивал из чайника последние капли и снова погружался в свои манускрипты.
Да, Виссарион Григорьевич Ким, опершись, почти повиснув на руке кого-нибудь из детей или внуков, продолжал раз в месяц бывать в соборе. Иногда его сопровождал Тельман. Тихо водил отца, как ребенка, от иконы к иконе, помогал зажечь и пристроить свечу, поддерживал, когда тот тянулся своими сухими, как луковая шелуха, губами к иконе. Отец молчал; только один раз, приложившись к иконе с молодым улыбчивым святым, почти детской внешности, пригнул к ней Тельмана:
«Это — твой… покровитель, Пантелеимон. Тебя Пантелеимоном крестили. Мать… Мать упросила тогда, чтобы тебя Тельманом в документе написали. Неверующая она, веру свою в том поезде потеряла… В аду будет… боюсь».
Тельман склонился к иконе. Почувствовал губами стекло… Молчаливая семейная жизнь родителей, с юбилеем которой они, дети, поздравляли их не так давно, с вином и поклонами, теперь увиделась им по-другому. Тишина между ними, тишина понимания, нарушаемого лишь отцовским кашлем и хозяйскими шорохами матери, оказалась тишиной бесконечной удаленности друг от друга, когда два человека молчат оттого, что знают, что не услышат друг друга, что пропасть между ними не закидать и не залить никакими словами…
Мать, кстати, вскоре умерла. Тельман надел белую рубашку в знак траура.
А статью о морге возле церкви напечатали. И морг оттуда вскоре убрали. А Кима не только не лишили премии, не уволили, но даже привели на планерке в пример.
Началась перестройка.
У журналистов пооткрывались рты, из некоторых пошло даже что-то вроде пены. И Ким со своими материалами несколько потускнел на фоне своих более правдолюбивых коллег. Теперь его иногда даже журили на планерке, что пишет он недостаточно остро, а уж он-то мог бы!.. «Я стараюсь объективно, — отвечал Ким. — Не нужно объективно, нужно смело!». Он пытался возражать, даже спорить. Дело закончилось очередным увольнением. Самым печальным.
— Почему самым печальным?
— Подруга у него была. Гел-френд, как теперь выражаются. Марианна. Я ей почему-то нравился. Переехал к ней на Лисунова. Стали жить.
— А как же ваше…
— Ну, с этим было терпимо. Детей только не могло быть. А она детей вначале не хотела, и так все хорошо. Она литературой интересовалась, аэробикой. Так два года жили, без всяких. А потом стала сигналить, чтобы я на ней женился. Говорит: съездим, что ли, в загс, как люди. Тогда про детей и вспомнила. Так вспомнила, что это у нее просто пунктик стал. По врачам начала меня таскать, к народным целителям, тогда это модно было, целители эти все. Доктор Кашпировский появился, она меня его по телевизору смотреть заставляла, руками, говорит, крути. И когда он в Ташкенте выступал, тоже меня туда.
— Помогло?
— Что?.. Нет, статью только написал одну, а интервью у Кашпировского взять не смог, не получилось. Так с ней и расстались.
— Из-за детей?
— Из-за всего. «Не сошлись», как в таких случаях пишут. Она была пример командира в юбке. Даже не в юбке, а в брюках, джинсах, хотя, конечно, ей шло. Ну, я все терпел. Думал, раз любовь, так молчи. А потом все вдруг надоело. И команды, и джинсы, и суп этот ее. И то, что один раз про Владислава Тимофеевича сказала. Я ей тогда: «Ты запомни, те годы в хоре у меня самые счастливые были». Она говорит: «А те годы, которые со мной?» И смотрит на меня. Мне надо было сказать, что тоже счастливыми, но в другом смысле, но я не нашелся. Это как пример. Ну, а потом я ее увидел с мужчиной. Она шла и что-то ему говорила. А тут еще это увольнение. Прихожу, а из квартиры мужчина выходит. Я зашел, спрашиваю, кто этот товарищ. Она: «Ой, держите меня, Отелло пришел!..» Сама кружки из-под чая моет, будто так и надо. Ага, думаю, у них здесь чай был, так и запишем. Закусил губу, собрал свои вещи и все. Пока собирал, она: «Ты что?», а потом, когда поняла что, вопросов уже не имела. А я все молча делал. Не знаю, может, надо было ей что-то сказать…
— Если любишь, надо человеку что-то говорить, — сказал Москвич. — Для этого человеку язык и дается.
— Дается… Через неделю позвонила. Сама. Говорит, докладываю обстановку, я беременна. «Ким, ты можешь смеяться, но это так, чудо, понимаешь? Что молчишь? Да, ты — отец, ты, я все подсчитала…» Подсчитала. Я молчу. Полчаса молчал, пока она говорила. Только одно слово сказал.