На сборы ушел еще месяц. Я уже побывал в этом переулке, сфотографировал дом болгарина Дринова, интересовавший меня, прошелся мимо дома Паука, поразившего меня своей запущенностью, и все же решил позвонить Лехе.
С того холма, где я живу сейчас, в 1978 году, прямо из моего окна еще был виден заросший садами холм моей юности, называемый здесь Горой (сейчас его заслонили дурацкие многоэтажные здания), и я поднес одним субботним утром телефон к окну и набрал номер, глядя на бурые крыши в зелени садов.
Там, под одной из крыш зазвонил телефон, и скоро я услышал не меняющийся с годами голос Лехи. У меня отлегло от сердца: мир моей юности не опустел. После обмена новостями, представляющими взаимный интерес (мы не общались лет пять), наконец я спросил о Лотошке.
— Нет его, — отвечал Леха.
— Уехал? — наивно спросил я.
— Умер, — лаконично ответил Леха.
— Как?!
Я узнал как. Умер Лотошка два года назад от рака желудка. На мой вопрос, легко ли он умирал, Леха дал безжалостный ответ.
Рассеялось в электронике последнее слово Лехи, а я все держал в руках телефонную трубку и смотрел на нашу зеленую Гору вдали за окном. Перед моими невидящими глазами Память открывала тихие улочки Горы и вела счет: 46-й, 47-й, 48-й, 49-й… Летний вечер, розовеют от заката белые стены домов. Мы идем втроем, Леха, Лотошка и я, одетые во что попало, лучше всех Леха — его мать была ближе к кормушке. Зато у Лотошки — вся семья в сборе. И мать, и отец, и полдомика у входа в Карповский сад. В те годы, впрочем, неважно было, сколько рук, важно было, где грелись эти руки. Лотошкин отец (наши с Лехой не вернулись с фронта) работал на железной дороге, в месяц получал денег на три буханки хлеба по базарной цене и всех благ от этой службы было бесплатное топливо для печки. А это тоже имело значение. В доме же их, прямо в горнице жила, кроме Лотошки с отцом и матерью, кормилица — коза, отчего от Лотошки и от всех его вещей шел козлиный дух, но он стоически переносил все насмешки.
Мы идем втроем гордо и смело. Во-первых, нас трое, во-вторых, это «наша» часть Горы и мы здесь в безопасности, в-третьих, у нас на троих два заряженных револьвера — наган и парабеллум. Есть еще дамский браунинг, стреляющий слегка подточенными мелкокалиберными патронами, но он не в счет. Наше торжественное шествие прерывается истошным криком:
— Снимай штаны, мерзавец!
Оборачиваемся — бежит Лотошкин отец. Оказывается, что Лотошка опять надел на прогулку его почти новые брюки. Лотошка едва успев сунуть нам наган, невозмутимо отправляется переодевать штаны. Мы смеемся. Вечерний пир природы продолжается. Над Горой из патефонов, перебивая друг друга, прямо в поднебесье с его стрижами и голубями уносятся щемящие умноженные голоса Лещенко (великого Лещенко):
Татьяна, помнишь дни золотые?
Эх, Алеха, будет добрый малый!
На Кавказе есть гора, и так далее.
До школы еще месяц, и завтра, если будет погода, идем на речку, едем на пруд, читаем, лежим в Карповском саду, глядя на бегущие мимо поезда и гадая, когда же они повезут нас в иные края. Наши матери вели за нас в это время смертный бой, чтобы было чем наполнить тарелки, отголоски этого боя омрачали наши дни, но так уж устроена Память, а особенно Память о молодых годах, что вся трудная жизнь тех времен возникает в ней, как один светлый и радостный летний день, как ароматный луг, как улетающая к небу песня, как холодок нагана — символа безопасности и независимости.
Мы трое, в отличие от наших сверстников, много читали, кое о чем думали, кое о чем говорили, и беседы наши не всегда были безобидными с точки зрения блюстителей текущего порядка. Пути наши начали расходиться в 48-м, когда Лотошка после семи классов ушел в техникум, — отец требовал скорого подспорья. В 51-м мы с Лехой оказались в разных технических институтах. Я свой закончил без приключений, а у Лехи учеба заняла лет восемь. На втором курсе он вдруг увлекся картами, забросил лекции и был отчислен. Потом последовала военная служба где-то в Очамчири, и только потом он продолжил свой путь к диплому электрика. К тому времени и Лотошка стал инженером-связистом, закончив что-то там заочно.
Леха по окончанию института работал в муниципалитете — «ходил в присутствие» и маялся от скуки. В начале шестидесятых я его уговорил перейти в проектировщики. Мы лет пять еще работали вместе, иногда вместе ездили в командировки, потом он ушел в другую контору, где ему сразу дали то, что у нас еще пришлось бы ждать, и встречи наши стали редкими. Во всяком случае, проектировщиком я его сделал, — последнее вмешательство мое в его судьбу.
Лотошку я встретил лишь раз в начале семидесятых, у подножия Горы. Я шел от матери, он поднимался к себе в дом Паука. Мы поговорили. Лотошка, как всегда, умел быть неожиданным. Он рассказал мне, что был недавно в Москве у тетушки — она жена академика Топчиева («Знаешь?»). Александра Васильевича Топчиева я узнал в 56-м, когда он помог мне (как я тогда считал) в одном деле, был у него на даче в Мозжинке под Звенигородом, выпил с ним рюмку водки. Поэтому наша беседа с Лотошкой меня особенно растрогала и вообще возымела смысл.
Думая о наших путях сейчас, после дурных вестей, приходишь к мысли, что все правильно, каждый достиг ему положенного. Но только действительно ли именно это было нам положено? Ведь тогда в 47-м будущий инженер-электрик четырнадцатилетний Леха с интересом читал, не отрываясь, не Дюма, а «Крымскую войну» Тарле, а пятнадцатилетний Лотошка весьма оригинально толковал «Остров Пингвинов» и грозился сам написать роман, неоднократно декламируя нам его начало: «Черные тучи собирались над Херсоном, когда рота поручика Лотоцкого вступила на северную окраину города…» Главным героем романа должен был стать его отец — поручик Лотоцкий, а придуманной Лотошкой первой фразой могла бы начинаться «Белая гвардия», так я теперь думаю. Так что, может быть, и не все положенное свершилось.
Тот сорок седьмой год мы закончили шампанским, первым в нашей жизни. Наступил последний день перед денежной реформой. Как у нас принято, что будет завтра полагалось узнать послезавтра, и поэтому слухи ходили самые разнообразные. А у нас было сто рублей, не считая мелочи, и мы решили их истратить. Мы двинулись по Екатеринославской. Везде слонялся праздный народ. Магазины были закрыты — всюду висели таблички «Переучет». Это слово мы распевали на мотив арии тореадора. Возле касс кинотеатра волновалось человеческое море. Леха взял деньги в зубы, отдал нам шапку, мы его подсадили, и он пополз по головам к кассовому окошку. Не слезая с голов, он купил билеты и по головам вернулся обратно. Выйдя из кино, мы натолкнулись на лоток с винами и взяли рублей за 85 бутылку шампанского.
Пили у Лотошки дома — там, кроме козы, никого не было. Пили из чашек, удивляясь, что люди находят в этой кисленькой газированной воде. Впрочем, потом Леха захмелел и упал головой в ящик с радиолампами. Лотошка расстроился и выставил нас.
В 48-м стало строже с оружием. Лотошка сказал, что он свой наган промаслил, запаковал и подвесил в сортире прямо в выгребную яму. Мы же подозревали, что его отец просто вышвырнул туда наган. Мы с Лехой тоже перестали ходить с оружием. Правда, некоторое время мы все же постреливали из мелкокалиберной винтовки через форточку Лехиной комнаты. Выбирали окно в доме кварталом-двумя ниже Лехиного дома и целились в лампочку. «Гасить лампочку» — так называлась эта операция. Лотошка навострился гасить лампочку одним выстрелом.
И вот теперь нет Лотошки. Отмеренные ему 44 года истекли. Лампочка его погашена. И для меня, после разговора с Лехой, день начинался, как говорил Ремарк, уже без него. И наше время, вероятно, уже близко.
1985
Воспоминания и очерки разных лет
Он был младше Евгения Викторовича Тарле на шестнадцать лет, а это означало, что той жизни в науке, полной надежд, успехов и разочарований, которую Тарле прожил до 1917 года, у Вавилова не было. Да и на обдумывание своего жизненного пути Вавилов потратил несколько больше времени, чем Тарле, — свое окончательное решение стать физиком он принял в двадцатилетием возрасте, в 1911 году, будучи на втором курсе университета, а Тарле примерно в этом же возрасте уже напечатал свою первую научную статью. Таким образом, Вавилов, окончивший университет к началу Первой мировой войны, относится к ученым советской формации, а Тарле, еще в 1913 году представлявший русскую историческую науку на лондонском международном конгрессе историков, был явным представителем старой русской профессорской среды.
Первое десятилетие послереволюционной жизни ушло у С. И. Вавилова на становление как ученого, как личности. Е. В. Тарле пришлось потратить это время на перестройку всех своих устоявшихся представлений о роли ученого-историка в духовной жизни народа на совершенно новом ее этапе, и процесс этот был для него, пятидесятилетнего человека, совсем не простым. На этом трудном пути, именно в те годы, Тарле испытал и отступничество друзей, и предательство учеников…