– Гляньте, Хафизов умирает, как птичка на ветке.
Тем временем Хафизов делал мысленную перекличку своим жизненным силам. Ни одна из жизненных сил на перекличку не явилась. Что же служило источником его чахлого существования? Любовь? Надежда на успешное будущее? Забота о близких, которым его смерть принесет горе, или врагах, которых обрадует? Может, это какая-то религиозная искра, Божья сила или Божья воля, или что-то наподобие? Ничего подобного не находилось в испорченном аппарате его организма, и индикатор эрекции перестал сигналить жизнь.
“Что же я, в таком случае, делаю, продолжая жить? – интересовался
Хафизов. – В чем состоит действие моей жизни, отличающее её от смерти?” С удивлением он заметил, что сочиняет новую книгу на основе того, что происходит вокруг, и сам вопрос – это фраза из книги.
Он был похож на Шахерезаду, жизнь которой не прекратится до тех пор, пока продолжаются истории.
Зловоние, апатия, ломота, тяжесть в голове и страх постепенно сплыли сами собой. Хафизов при всем желании не мог вспомнить, где кончилась тоскливая серость депрессии и началась ясная, яркая, свежая жизнь в полном сознании. Он помнил все свои доводы против жизни, сложившиеся бесконечной ночью Вонючей Депрессии, когда лежал и прислушивался то к немеющим ногам, то к отнимающейся левой руке, то к сердцу, забывающему сделать очередной удар, как только забываешь сделать очередной вдох. Тогда он думал: почему ты должен быть как-то по-особенному вечен, более вечен, например, чем собака или муха, обладающие точно таким же содержанием жизни, равным для всех, как скорость света, вне зависимости от того, Платон ты или червяк? Видел вчера раздавленную кошку? Это ты.
Теперь, возвращаясь домой после пробежки в парке, он перебирал в уме эти доводы и по-прежнему не имел против них возражений. Но теперь, когда он вдыхал аромат черемухи и сена, и слушал мерное и широкое как прибой шипение вольной листвы, и видел чистое сияние алмазных солнышек росы на траве, и наслаждался упругим ходом своего здорового тела, и ясностью ума, и остротой зрения, самого вопроса не было. Теперь он знал, как дважды два, что его жизнь не может иметь меньшего смысла, чем эти деревья, или небо, или воздух и блеск, как не может одна утка иметь значение птицы, а другая – значение тригонометрии. Без всяких доказательств было ясно, что все это вечно, кстати, и Платон с червяком тоже. И когда Хафизов пытался разобраться, в чем разница между двумя аксиомами, между подвалом и поляной, недосознанием и сверхсознанием, между физиологической машиной и ангелом, между тяжелой, глухой бессмыслицей и легким, звонким смыслом, выходило, что вся разница – в нем. Вполне реально, как боль или её отсутствие, с утра мир может быть полным смысла вечным раем, а к вечеру превратиться в тупой вечный ад.
У этой нехитрой философии было одно достоинство: каждое утро
Хафизов вдыхал её на лесной поляне и каждую ночь выдыхал в тесном подвале сна. Она была не глупее и не умнее, чем дыхание.
Я дописал повесть примерно через год после поступления в
Литинститут. И вот я читаю её вслух, на зеленом склоне оврага, одному художнику и его подруге со сломанной ногой, артистке детского театра. На вышитой скатерти разложены яблоки, зелень, белый хлеб и ветчина, кренятся стаканы с розовым, вином. В накрытой салфеткой плетеной корзине ещё две бутылки, пирожки, сигареты, мандарины.
Всего с избытком и надолго.
В глубине оврага, на огороженных перфорированным железом тесных участках, в три погибели роются темные, бесполые люди, вызывающие в памяти слово “смерды”. Они похожи на золотоискателей, роют, роют и роют. Читать повесть так же неудобно, как писать. Я прикуриваю одну сигарету от другой, меняю позы, то сажусь на пятки, то по-турецки, то на корточки, то полуложусь, но, как ни устраивайся, на склоне оврага долго не усидишь. Зато, я чувствую, чтение попадает в слушателей.
Художник наклоняется ко мне и говорит на ухо:
– Мне нравится, что у неё сломана нога.
– ?
– Её всегда застанешь дома, не то что других.
Девушка спрашивает, как моя фамилия.
– Хафизов, – отвечаю я.
– Стало быть, это про вас?
– Про Хафизова. Не Иванов же его называть.
Она соображает.
– Вы кто по национальности?
– Частично татарин, – отвечаю я.
– Держи пять, – она пожимает мне руку своей бодрой ручкой. – Я тоже родилась в Казани.
– Я там не бывал, – говорю я.
– И у меня много друзей татар.
– У меня ни одного.
Она продолжает интересоваться содержанием услышанного.
– А это что у вас, сатира?
– Сатира? – удивляюсь я.
– И против кого она направлена?
Я задумываюсь и отвечаю:
– Она направлена против Луны. Это сатира на Луну.
Её зовут Маша. У неё гладко, туго собранные русые волосы, светлые окаянные глаза и толстые губы; как будто и не красивая, но где-то рядом – весенний сквозняк любви. Вокруг меня кружит бархатная бабочка кофейного цвета в крапинку. Я далеко не цветок, но последнее время на меня почему-то часто слетаются бабочки. Бабочка садится мне на рукав. Я отпиваю вино мелкими глотками.
Потом мы переносимся в заводское общежитие, где также живут артисты. В гулком фойе – целый парк детских колясок, катается мальчик на пластмассовом велосипедике, сразу видно, что артисты даром время не теряют. Маша куда-то исчезает, зато появляются другие коренастые травестишки в спортивных штанах. Они жарят мясо на общей кухне, накрывают на стол, достают стопу потертых пластинок пятнадцатилетней давности.
Почему-то мне мерещится, что Маша ждёт меня в коридоре, я долго торчу перед дверью, а когда возвращаюсь, в комнате уже находится какая-то напуганная семья, нет ни стола, ни проигрывателя, ни моих друзей. Я заблудился.
Перед входом в общежитие незнакомый парень взволнованно рассказывает мне, что он жених Маши. Он только что вернулся из армии, а она не дождалась. Он что-то пытается выяснить насчет Маши и художника, Маши и меня, себя и Маши, называет меня “зёмой” и держит за рукав, пока из общежития не выходит вахтерша. Чтобы отделаться от жениха, я увязываюсь за вахтершей и чуть не силком выхватываю из её руки тяжёлую сумку с продуктами.
Нам по пути. Я донимаю вахтершу прибаутками и выясняю, что сексом в их время не занимались – всё больше трудом.
– И всё-таки, сколько партнеров у вас было до свадьбы? – допытываюсь я.
– Иди ты в пизду, – спокойно отвечает вахтерша и толкает меня в плечо.
Господи Боже мой, до чего же хорошо просто жить, дышать и шагать по улице рядом с незнакомой бабкой! И неужели я мог быть уже мертвым. Или быть мёртвым много лет. Или не родиться вовсе.
– А после свадьбы? – интересуюсь я. – Сколько партнеров у вас было после свадьбы?
Меня посылают всё туда же, и я иду по назначению. О лучшем месте я и не мечтал.
Тула "Наша улица" 2000, No 12