Вот я, с пылающим лицом, стою перед начальником секретного отдела. Он развалился в кресле, в руках у него моя анкета:
— Что вы знаете о судьбе своей сестры Суламифь Голь — Дан, ее мужа Айзика Дана и их дочери Беренике Дан?
— Ничего не знаю, — и добавляю равнодушным голосом: — Когда я родилась, их уже с нами не было.
— Вам известно, что в конце сороковых они эмигрировали? — сухо спрашивает он. — Ваша семья поддерживает с ними связь?
— Нет, — без тени сомнения отвечаю я.
И вдруг понимаю, что речь не только о моих родителях, но и обо мне. Эта мысль мелькает в мозгу, словно молния, и оглушает меня.
— А что вы можете сказать о вашей сестре Циле-Гражине Голь-Богданене? — Он с трудом произносит непривычные имена.
— Сводной сестре, — поправляю я. — Мы много лет не поддерживаем отношений.
— Перейдем к Анна Каганене. Надеюсь, с ней вы поддерживаете отношения?
— Она умерла много лет назад.
— Но до этого вы бывали у нее в доме?
— Да, — отвечаю я, и во мне вдруг пробуждается звериное чувство опасности.
— Вы знали, что ее семья подавала документы на выезд?
— Она умерла, — повторяю я, словно заведенная.
— Согласно инструкции, вы обязаны были сообщить этот факт, — парирует он.
— Я в ту пору уже жила в Москве и не вникала в семейные дела.
— Вы не переписываетесь с семьей, не ездите туда в отпуск?
Его лицо непроницаемо словно маска, мое, мне кажется, открытая книга, на ее странице ясно читается: «В этот раз, не жалея времени и труда, они копали на полный штык».
— Нет! — Сжав губы, отрицательно качаю головой и чувствую как совесть орлиным когтем царапнула душу — последние несколько лет отделывалась редкими телефонными звонками и денежными переводами. Правда, на этой конспирации настаивали Шошана и Аврам, но разве это оправдание?
— В таком случае должен вас известить: Циля-Гражина-Циля Голь-Богданене-Голь вместе с мужем, сыном и дочерью выехали в Америку.
Мне хочется крикнуть во весь голос: «Холуй! Топтун! Не выехали, а выезжают. У них еще нет билетов». Но капкан захлопнулся, и я лишь крепче сжимаю губы.
— Надеюсь, вы помните инструкцию? Начальник вашего отдела сегодня же должен быть поставлен в известность.
Он не может отказать себе в удовольствии пнуть пойманного им и поверженного врага. В переводе на человеческий язык это означает — сдать пропуск до выяснения обстоятельств.
И вот я стою перед столом Кислева. В кабинете кроме нас двоих — ни души.
— Борис Евсеевич, — произношу упавшим голосом, — у вас из-за меня скоро могут быть неприятности.
— Они уже есть, — сухо говорит он и демонстративно отключает телефон.
— Значит, вы все знаете?
— И даже больше того, что вам сегодня сообщили. Вы помните наш уговор по поводу заявления?
Лицо Кислева непроницаемо. В его голосе ни тени неловкости. И я чувствую, как дрожь волной пробегает по моему телу. Он тычком подталкивает к краю стола чистый лист бумаги и глазами показывает на ручку:
— Это в первую очередь в ваших интересах. Волчий билет вам ни к чему.
Пристально смотрю ему в глаза и вдруг понимаю — он в сговоре. Сейчас будет разыгран обряд жертвоприношения. Мои руки и ноги уже связаны, костер давно сложен, нож занесен, но Ангела Господня ждать неоткуда. Во мне просыпается дедово заклинание «Шануй себя!». Нервно чиркаю: «Прошу уволить», подпись, дата.
— Не забудьте сдать пропуск, — приказывает он.
Я кладу на стол кусок картона с красной полосой, запаянный в целлофановый гробик — символ моей былой причастности к великим свершениям.
— Мне нужна моя трудовая книжка. Прямо сейчас. Я хочу сегодня же уехать.
— Так быстро это не делается, — безразлично роняет Кислев. — Через пару дней придете на проходную, вам ее выдадут.
Он ставит свою аккуратную четкую подпись на моем заявлении, подключает телефон и демонстративно начинает листать какие-то бумаги. Все! Я вычеркнута из его жизни. Я изгнана из Дубровска. Холодное бешенство охватывает меня. С яростью вглядываюсь в черты его лица: крутая горбинка носа, плотоядные губы, выглядывающие из гущи щегольских аккуратно подстриженных усов и эспаньолки. А фамилия! Кислев — месяц Хануки. Ослица! Куда ты смотрела все эти годы? Разве дед не втолковывал тебе: «Главное — фамилия! Малкины, Блохи, Варшавские, Блюмины — это все наши люди».
— Скоро Песах, Борис Евсеевич, — произношу как можно громче и внятней, многозначительно кивая на телефон, который сейчас, без сомнения, со злорадным азартом прослушивается отставником, — как говорят наши с вами соплеменники: «В следующем году в Иерусалиме». Так что у нас с вами есть шанс встретиться.
Кислев вскидывается, его крахмальный ленинградский лоск мгновенно испаряется. Передо мной напуганный пожилой мужчина с мешочками под глазами. Я выхожу из кабинета, небрежно помахивая заявлением.
Мой приезд домой не вызвал переполоха. Казалось, его все ждали. Даже Шошана вяло прореагировала: «Аврам говорил, что для тебя это плохо кончится. Но им на всех наплевать. Они думают только о себе». Им — это Богданасам. И я понимаю, что в семье Голей поселились разлад и горе.
Между тетками кипит распря. Вспоминают детские обиды, женихов, неловкое слово и долги. Умерла старшая, самая мудрая из сестер — Хана, и все рассыпалось. Точно вынули замковый камень из свода.
И в доме на Жверинасе теперь бесприютно и пусто: Яша работает технологом на молочном комбинате близ Алитуса, Зяма — диспетчером на заводе в Укмерге. Бенчик приходит в свой дом лишь переночевать. После смерти Ханы, он забросил и книги, и лоток. Теперь целыми днями бродит по городу. Увидев какого-нибудь пожилого еврея, подходит к нему и, робко заглядывая в глаза, заискивающе улыбается:
— Послушайте, вы не можете ко мне прийти в субботу? Я хочу собрать миньян, чтобы помолиться оф нефеш майне вабер (о душе моей жены). Алев ха шолом(мир праху ее).
Люди отшатываются от него. Он похож на бездомного: мятый, оборванный с ханиной газовой косынкой на шее.
А Циля пенится от счастья. Воодушевленная, похорошевшая с бриллиантовыми сережками в ушах — чуть ли не каждый день приезжает к нам на такси. Это называется «на минуточку, по дороге». Она с гордостью и упоением рассказывает Шошане про обновки.
— Мама, ты бы видела наши шубки из каракульчи. Мех, как шелк. Еще мы заказали Эляне и мне шубки из норки. И такие же шапочки.
— Их, что ссылают в Сибирь? — ни к кому не обращаясь, роняет Аврам.
Он сидит за обеденным столом и возится с какой-то музыкальной шкатулкой.
— Не болтай глупости, — приструнивает его Шошана.
— Но я знаю от людей, что в Нью-Йорке снег бывает от силы неделю в году, — фальшиво недоумевает дед, исподтишка подмигивая мне.
Я сижу, словно снулая рыба, выброшенная штормом на берег. Кажется, это состояние называется посттравматическим синдромом. Дубровск уже отсечен, рана почти не кровоточит, но боль чудовищная.
— Папа, кому ты веришь? Неужели не понятно? Люди завидуют нам, — раздражается Циля.
Завидуют все: сестры, племянники, соседи, сослуживцы Пранаса. Иногда кажется — Циля завидует себе, нынешней. Еще никогда в ее распоряжении не было столько денег. Пранас всю жизнь вел учет каждой копейке.
— Мы уже отправили один контейнер, — и перечисляет взахлеб, — три финские кабинетные машины «Белая головка», два «Зингера», закройную доску, паровую гладилку. Через пару дней он будет в Клайпеде, а оттуда через Балтийское море, в Штетин, из Штетина… — И она с точностью опытного штурмана описывает морской путь багажа до Нью-Йорка.
— Я вижу, переэкзаменовка по географии в шестом классе пошла моей дочери на пользу, — язвит Аврам. — А сколько было слез.
Но Циля не обращает на отца внимания.
— Второй контейнер мы загрузим мебелью и брючным материалом: габардином, чесучей, шерстью, сукном, саржей, атласом. Земляк Пранаса уже присмотрел нам место для мастерской. Золотой человек. Если бы он не сделал нам вызов, мы бы здесь гнили до скончания века, — Циля воспламеняется от удачи, свалившейся на ее семью. — Через неделю после приезда запряжемся в работу: — Пранас будет кроить, я — сметывать и подрубать, а дети строчить. Эляну он решил посадить на холошины, а Кястаса на карманы, пояса и гульфики. Оказывается, у мальчика портновский талант. Со временем Пранас хочет передать ему дело.
Я — то ли в полусне, то ли в полуяви. Кажется, во мне все умерло. Точно сквозь сон до моего сознания доносится короткий смешок Аврама:
— Вы уже заказали вывеску для своей артели? Представляю, какая поднимется паника в Нью-Йорке. Все бесштанные американцы к вам кинутся.
— Папа, ты никогда не любил меня, — вскипает вдруг Циля. — Я у тебя всегда была на последнем месте. Но Б-г все видит. Через год мы там будем купаться в золоте, а здесь мои сестры-фифы со своими важными учеными мужьями — собирать крошки.