Кассету забрали и ушли проявлять. В кабинете кто-то оставался, но он чувствовал себя здесь одиноким — одним с тремя иголками в спине.
О чем может думать одиноко лежащий и рентгеновском кабинете доктор, если у него и этот момент ничего не болит? Конечно, о снимках, болезнях, симптомах, больных и, конечно, о себе. И он думал, размышлял может ли опухоль мозга дать затемнение на снимке без контрастного вещества? Пришел к выводу, ради которого не надо было ни думать, ни размышлять — он и так знал точно. А размышляют, лишь когда не знают, когда есть много вариантов, когда надо выбирать. А этот вопрос ясен. Иногда. И при подозрении надо сначала сделать простой снимок, а если ничего он не даст — сделать снимок с контрастом. И все. И нечего напрасно размышлять.
Появилась легкая головная боль.
Борис Дмитриевич подумал, что головная боль подтверждает его мысль — верхняя иголка пустила контраст в канал, потому и боль.
Снова принесли снимок, снова показали больному, и снова больной увидел, что верхняя игла, хоть и дала контрастирование диска, тем не менее контраст из нее частично попадает в канал. Он обрадовался, так как оказался прав: игла стоит неточно, — и он настолько, по-видимому, хороший доктор, что сумел это распознать даже в болезненном, сумеречном, полунаркозном, посленаркозном состоянии. Он порадовался своему уровню диагностики и пожалел, что уровня этого не хватает для Тамариной болезни. Правда, никто ему ее снимки не показывал.
«И головная боль от этого… От чего?.. И если она из-за того, что в канал контраст попал, — так не страшно: поболит и пройдет. Я спокоен.
Но это я спокоен, на моем уровне знания и понимания, а как же другие, настоящие больные, у которых болит, а они, бедолаги, не понимают и не знают, что пройдет? Надеются только…»
Александр Владимирович показал ему на снимке, где видны разрывы дисков, показал и доказал, сколь правы они были в своей умозрительной диагностике и как это прекрасно, что их логические рассуждения теперь подтверждены наглядной картиной.
Правильное рассуждение, правильный выбор плана обследования, правильно было предложено лечение и правильно сейчас будет в разорванные, травмированные, деформированные диски, как они и предполагали с самого начала, ввести папаин. Как прекрасно: они использовали свое умение выбрать, доказали возможность и право выбора и прекрасно все привели к благополучному исходу: к отсутствию свободы выбора — теперь делать можно только так и не иначе.
Все радовались, и Бориса Дмитриевича призывали радоваться, и он радовался, но всего до конца не понимал, а потому спрашивал на уровне его знаний, его сиюминутного состояния.
— Саша, контраст немного вытек в канал?
— Где?
— А вот, видишь? Струйка и облачко.
— Ну и что? Главное, что он попал в диск, а это значения не имеет.
— Может, и не имеет, вам видней, но если что-то попало в канал, лучше кофеинчик кольнуть, а то ведь к вечеру такая головная боль будет — не приведи господь.
— Не морочь голову. Ну, поболит немножко.
— Тебе что, жалко кофеина?
«Ты то, деньги отцу жалеешь?» — перед Борисом Дмитриевичем мелькнуло суровое лицо соседа по палате, и он замолчал.
Его снова погрузили на каталку, снова в лифт, снова на стол и на бок.
Опять сел сзади Александр Владимирович, опять ему в руки дали шприц, и он опять ввел что-то в позвоночник.
Теперь то ли диск должен разрушиться, а потом сморщиться, то ли сморщиться, а потом разрушиться, то ли сразу рассосаться, то ли Борис Дмитриевич не мог вспомнить, то ли не хотел знать и не понимал даже, надо ли знать ему, что там происходит. Это не его работа, и сейчас он совсем не рвался к этой информации.
Он не занимался и прекраснодушными размышлениями о человеческом достоинстве, не до того было. Голова болела. О достоинстве думают, наверное, когда не болит, когда есть чем дышать, когда не лежишь скованный и скрюченный на операционном столе.
Расправится, ляжет удобно, задумается, и вновь появится тяга к достоинству, к размышлению о достоинстве.
Бориса Дмитриевича перевернули и стали накладывать гипс.
Мокрые, холодные бинты обжимают все тело. Все постепенно заковывается во влагу, холод, камень. Скованы таз, живот, грудь. Сначала ты чувствуешь лишь холод и влагу. Ощущение камня впереди. Потом появляется ощущение компресса. Во время этих манипуляции, действий Бориса Дмитриевича начинает сковывать еще и дремота. Поверхность гипса начинают моделировать по неровностям, изгибам, выпуклостям и впадинам тела. Мягкие, теплые, нежные женские руки выравнивают, разглаживают гипсовую повязку по всему его торсу. Мягкие, теплые, нежные руки — это известно из книг, из кино, из прошлой жизни, — они видны, но они не чувствуются сквозь каменную преграду гипса. Уже каменную. Ловкие, гибкие, быстрые женские руки — это видно глазами, остальные качества женских рук остались в памяти других органов чувств и лишь напоминают скованному хозяину о прошлом.
Обоняние! Он снова почувствовал запах Тамариных духов, но уже сквозь дрему, посленаркозный морок, переходящий постепенно в одолевающий его обыкновенный сон, какой наступает после тяжелого, трудного дня. Сквозь дурман, сквозь морок, сквозь сон он ее и увидал. Она сидела рядом, гладила его по груди, почему-то свободной от повязки, и говорила что-то лестное, приятное, возвращающее его к здоровью, к силе, к свободе от всяких каменных преград, болевых ограничений, скованности, от всех этих медицинских атрибутов, о которых он и вовсе сейчас не помнил, вернее, скорее всего и не знал.
Сквозь туман и мглу уходящего дурмана он подумал, что два человека никогда не могут по-настоящему соединиться, объединиться во что-то истинное, каждый — целая и отдельная Вселенная, а они сливаются лишь через «черные дыры», и нет обратно никаких вестей. Лишь любовь человеческая пытается проложить какие-то связки, мосточки из паутинок, их так трудно не порвать…
И он опять засыпал и чувствовал руку на своей груди и ее приглушенный голос: «Ты прекрасный мужик, ты великолепный экземпляр, ты появляешься — и сначала только: „Ах!“, а потом уже понимаешь, что ты рядом». Или это была не Тамара, это Мерседес в восточном одеянии дочери албанского паши. Она гладила его по спине, по груди, по бокам, ярко светили несколько солнц, вокруг песок, и где-то плескалось море. А море — вот оно, у ног. Спокойно, чуть-чуть, почти беззвучно плесканет на берег — и от берега, набежит — отбежит, подойдет — отойдет, как бы его чуть больше и через мгновение чуть меньше — сокращается беспрерывно и неутомимо, как сердце. Неутомимо. Сердце помогает дышать. Духота.
15
Он окончательно отряхнул наркотический мрак своего сознания и опять ощутил на теле влажную повязку. Рядом стояли закрепленные штативами сильные лампы, направленные на него, на этот гипсовый саван, как неожиданно подумал он; на соседней кровати сидел юноша и молча, с любопытством таращился, как будто глазами своими хотел помочь лампам быстрее высушить повязку.
— Борис Дмитриевич, как дела? Чего-нибудь надо?
Он покачал головой. Попробовал пошевелить руками и ногами — работают. Раздражала техника; лампы, штативы — эра техницизма.
Головная боль стала сильнее. Кофеин, конечно, не сделали. А может, все это сплошная выдумка и кофеин тоже пустая, жреческая затея? Кто его знает. Но если бы сделали, ему бы казалось, что сделано все. «Он слишком много знал», как говорилось в каком-то анекдоте о контрабандистах откуда-то из Латинской Америки, и вывод был: его надо убить.
И эта бессмыслица промелькнула и канула в просветляющейся болью голове.
Теперь все, что чуть-чуть выходило за пределы обычных малых воздействий на органы чувств, било молотом по его мозгам. Почему так говорят — по мозгам? Ведь в голове мозг один.
Даже эта немудреная мысль усилила биение его мозгов. Мозгов! Когда голова болит, мозгов почему-то становится много.
Попросить укол Борис Дмитриевич постеснялся, чтобы опять не возникло суждение о трудности лечения докторов. А он сам знает, что в индусских ведах писали: легче лечить дураков. Ему очень хотелось создать мнение о себе как о выдержанном, послушном, дисциплинированном больном — он, по-видимому, почти полностью уже начал приходить в свою норму, психическую норму.
— Возьми, пожалуйста, у меня в тумбочке банку с растворимым кофе, кинь туда две ложки и налей в стакан горячей воды прямо из-под крана.
— А вам можно?
— Конечно. Что это за операция! На животе ж не оперировали.
— А разве можно горячую из водопровода для питья?
— Здравствуй, парень, — Новый год! Я всегда беру.
Он уже не помнил, что «всегда» для него не аргумент.
— Не знал, что можно.
— Я специально узнавал у работников этой системы.
Борис Дмитриевич так сказал, чтоб не вступать в длинную бессмысленную дискуссию. Потом задумался об операции. Что за глупость он сказал! При чем тут живот? Если на животе не оперировали, — значит, не операция, что ли? Сказывается привычка часто оперировать животы. Значит, если на животе не оперировали, если разреза нет, если швов нет — так и не операция, значит, все можно?