Люблю тебя, люблю, мне не хватает слов сказать, как сильно я люблю тебя. Она вспомнила про треснувшую пластинку, хотела ему сказать про нее, но вдруг засомневалась: не показалось ли это ей, не приснилось ли? Разве музыка не звучала, разве не она заполняла тела и воздух? Не надо было эту пластинку вынимать из конверта, незачем проверять. Мир продолжал кружиться под ту же музыку, танец возобновлялся, это он вел ее, и не было большего счастья, чем подчиняться его руке, ощущать напряжение и власть его тела. То, чему лишь предстояло совершиться, каждый миг, не задерживаясь, переливается через невидимую грань, называемую настоящим, тает, тускнеет, становится призрачным.
Но вдруг часы перестают тикать, время останавливается, зависает — не бесконечно, нет, бесконечно этого нельзя бы вынести, не только потому, что надо было думать о детях, но потому, что счастье так же невыносимо, как горе, а может, еще невыносимее. Боль можно перетерпеть, от счастья хочется бежать — чтобы действительно его чувствовать.
6. Жизнь как узнавание
Предстоящее было предрешено, можно было его ожидать, но как-то не по-человечески это было осуществлено, без предупреждения, внезапно, Дан не успел даже с ней попрощаться как следует, не дали, — кто, почему? Только вспоминалось потом, как он уже спустился по лестнице на несколько ступенек, обернулся, в руке саквояж с обычным дорожным набором (концертный костюм, пиджак с бархатными отворотами, бритвенный прибор, полотенце, пижама, она перепроверяла мысленно, все ли положила), поднял на нее взгляд — о, этот взгляд, снизу, долгий взгляд, вобравший в себя ее, все, все. Я что-то забыла? — встревожилась она. Не возвращайся, плохая примета, я сама принесу. А он покачал головой — и эти глаза, эта улыбка… запечатлелось, осталось уже навсегда.
Потом ей рассказывали (почему-то вполголоса, по секрету, каждый отдельно от других), что куда-то пропал Цыпин, не явился в филармонию, к автобусу, уже готовому отправиться в Загорск. Жил он в коммуналке, в какой-то холостяцкой комнатушке, без телефона. Даниил сам вызвался подъехать, выяснить, это, сказал, недалеко, без него он никуда ехать не мог. Вскочил на подошедший кстати трамвай, именно вскочил, как молодой, на ступеньку, ухватился за поручень и уже не вернулся. Просто не вернулся, даже не позвонил сказать, объяснить, в чем дело, саквояж, оставленный в служебном автобусе, передали Розалии Львовне. Концертный костюм, пиджак с бархатными отворотами, бритвенный прибор, полотенце, пижама, как же он без бритвенного прибора, вот о чем бессмысленно забеспокоилась. В филармонии разводили руками, без слов, прямо в глаза не глядели, объяснить ничего не могли, сами не знали.
Да и что тут было объяснять? Причину в те времена несложно было предположить, люди сколько раз исчезали, уходили и не возвращались — обычное дело, и справки наводить надо было не в милиции, намекали ей так же, вполголоса, как намекнули по телефону тем, кто по служебной линии попробовал было выяснять, а потом и разговоров с ней стали избегать, тоже можно понять. Но тут дело было не совсем обычное, не арест, она это знала и убедилась в этом через две недели, когда пришла в сберкассу снять оставшиеся деньги и обнаружила, что на ее счет пришли сразу три тысячи рублей, неслыханный по тем временам аванс, непонятно от кого, откуда, в сберкассе этого тоже не знали и выяснять не собирались. Деньги продолжали поступать еще пять месяцев, потом вдруг перестали приходить, и тоже ничего нельзя было выяснить — не у кого. Да Роза ведь и боялась напоминать о себе, об исчезнувшем муже — безопасней было не привлекать к себе внимания, ждать объясняющих вестей, писем, намеков. А потом родился Борис, надо было думать теперь и о нем.
В почтовый ящик за дверью она вначале выбегала заглянуть по несколько раз в день, хотя наизусть знала, когда приходит почтальонша, утренняя, дневная и вечерняя, белое пятно в круглом отверстии заставляло изредка вздрогнуть сердце, но это всегда оказывалось чем-нибудь вроде бумаги из домоуправления, газет она не выписывала. Только однажды пятно действительно оказалось письмом, она запомнила на ощупь даже плохую шершавую бумагу конверта, без обратного адреса, почерк, которого она никогда, оказывается, прежде не видела, ему раньше незачем было ей писать, но такой несомненно родной, а слова — что говорить о словах, они, казалось, были читаны не один раз и повторялись заранее наизусть еще до этого письма. Проснувшись в сладких слезах, Роза стала шарить вокруг себя, выискивая его в складках постельного белья, разочарование было страшней ожидания. Почтовый ящик со временем переместили вместе с прочими на первый этаж, к общей входной двери, в свой она стала заглядывать лишь по пути, ни на что заранее не надеясь, запрещая себе надеяться, но как это было трудно, и какой привычной тоской отзывалось подтверждение!
Когда время спустя мужской голос позвонил ей по телефону, передал привет от Даниила Мукасея, торопливо, не давая вставить ни слова, сказал, что у него все в порядке, условия прекрасные, он, можно сказать, в райском месте, только писать оттуда пока нельзя, и про звонок не надо рассказывать — а потом тут же голос оборвали короткие гудки, она уже не могла отделаться от чувства, что ей приснилось и это.
Неопределенность, недостоверность происшедшего оставляла пространство для предположений, и все они означали надежду. У нее было преимущество перед теми, кто получал хоть какие-нибудь справки. Справкам можно было верить меньше всего, бумаги с окончательными печатями ничего не доказывали, как и свидетельства очевидцев, они лишь смущали ум, предлагая верить в то, чему верить было не надо. Три справки в разные годы могли утверждать, что человек умер от трех разных болезней в трех разных местах, искать могилы было бесполезно, если они где-то существовали, то не имели отношения ни к кому достоверному. За многие годы она не раз имела возможность убедиться в этом, прислушивалась к рассказам разных людей о разных случаях. Однажды с ней разоткровенничалась дворничиха Клава, поселившаяся с некоторых пор в комнатушке на первом этаже, стала рассказывать в подробностях, как ей дважды передавали приветы от арестованного отца, один раз посланец в железнодорожной форме даже сказал, что она может увидеть его, если сейчас же поспешит на станцию, там, на третьем пути, проездом остановился состав с заключенными, и она, не переодеваясь, напихала в кошелку хлеб, шмат сала, все, что нашлось дома, побежала на станцию, никакого состава на путях не нашла, только разрозненные вагоны, возле них ее чуть не перехватил патруль. Выручил случайный обходчик, сказал мужчинам в форме, что это дочка принесла ему обед, увел ее к себе в сторожку, не отказался угоститься ее хлебом и салом, подтвердил, что состав с заключенными действительно тут стоял, их даже водили в баню, но это было еще утром. А два года спустя ей был передан еще один привет от отца, правда, уже из больницы, все попытки узнать о нем хоть что-то завершились справкой о том, что отец умер от воспаления легких где-то на Урале, в поселке Весьекамск 31, не указанном на доступных картах, в тот самый день, когда ее торопил идти на станцию человек в железнодорожной форме. Еще семь лет спустя, когда стало разрешено запрашивать архивы, новая справка подтвердила уже без обжалования, что отца, простого телеграфного служащего, расстреляли сразу же, на четвертый день после ареста, отсутствие всякой вины подтверждалось.
Зачем это делалось? — пыталась уразуметь Розалия Львовна, вслушиваясь в такие истории и мысленно примеряя их к своему случаю. Время, в котором пришлось всем жить, постоянно давало понять, что события, ушедшие в прошлое, так называемая история, не затвердевают, завершенные, навсегда, окончательно, они становятся, чем дальше, тем более переменчивыми, текучими, неопределенными, как и жизнь вокруг. Некоторым только кажется, что прошлое можно разглядывать, описывать, изучать, на самом деле оно менее достоверно, чем еще не проявленное будущее. Его, это прошлое, как и нынешнюю реальность приходится постоянно перестраивать, воссоздавать заново из обломков, обнаруженных свидетельств, разрушенных иллюзий; без этого оно оставалось бы совсем необъяснимым, абсурдным.
Розалия Львовна такими словами об этом не думала. Для нее в любом случае будущее было несомненней прошлого. Если она не знала о нем достоверно, то лишь потому, что не захотела сама. Время проходило в сплошном ожидании. Она придумывала, видоизменяя, объяснения, почему Дан не подает ей вестей, изобретала все более фантастические, отбрасывая единственную, только для других самую вероятную — ведь Дан обещал ей вернуться.
Она продолжала упорно его ждать и, казалось, узнавала все им предсказанное: ожидание, тревоги, болезни детей, заботы о пропитании, возвращение после короткого довольства в знакомую бедность, хотя грех было ее сравнивать с военной нищетой, не сравнить. Она относила в комиссионный магазин предмет за предметом, отложения тучных времен: шубку из меха серой обезьяны, купленную в той же комиссионке, немецкий чайный сервиз с пухлыми розово-голубыми пастухами и пастушками, часы с таким же пастушком, сидящим возле циферблата, набор серебряных ложек, бусы из граната, продолговатые наручные часики на золотой цепочке, еще не ношеное крепдешиновое платье. Исчезали предметы, из которых складывается повседневная жизнь и память, выпадали из мозаики, пробелы со временем зарастали, затягивались серым фоном.