– Почему один? – Вика запечатлела на щеке Никодимова осторожный, дабы не оставить перламутрового следа, поцелуй.
– Срочный заказ, – сказал Никодимов, снимая тёмные очки. – Люся печёт торт своей жизни.
– Торт своей жизни? – Удивление Вики казалось искренним.
Жена Никодимова, пряча в ямках щёк сдержанную иронию, так говорила о любой сладкой работе, будь то вчерашняя огромная (семь килограммов) бисквитно-кремовая конструкция в виде Вавилонской башни с известной брейгелевской картины или сегодняшняя творожно-лимонная морская мина с рогами из облитой шоколадом пастилы.
– Она так называет каждый торт, – пояснил Никодимов.
Он мог сказать Вике всё что угодно – слова не имели значения. Память у неё была устроена необычайным образом. Вернее, по существу у Вики было две памяти. Одна – длинная, отвечающая за саму основу жизни, в этой памяти хранились сведения о стиральных порошках и французских кремах, о том, что съедобно и как это готовить, кто у неё муж, где гнездятся магазины, кто дети и чем они болели в детстве, кто друзья, кто враги, зачем придуманы бигуди и что надо делать, чтобы машина поехала. Наверняка эта кладовая вмещала немало других сокровищ, но исследовать её содержимое Никодимову, в общем-то, было ни к чему. Вторая память отвечала у Вики за ту информацию, которая не имела прямого отношения к базе её существования. И эта память была короткой – её хватало минуты на три. Примерно настолько хватает памяти у рыбы. И если Вика каким-то чудом помнила, что Никодимов женат, то имени его жены она не помнила наверняка, тут можно было смело биться об заклад. Услистый с этим свойством Вики мирился. Никодимов подозревал, что оно его даже забавляло, по крайней мере непрестанно вносило в их отношения бодрую нотку – сегодняшние забавные происшествия назавтра опять оказывались для Вики новостью.
– Летаешь? – возвращаясь в мыслях к давнему, запавшему на душу впечатлению, спросил Никодимов.
– Нет, – с неопределённым чувством (сожаление? досада?) ответил Услистый. – Сначала Лужков душил – хотел возле аэродрома элитных высоток натыкать, а потом Газпром «Остафьево» подмял. Пришлось самолёт продать.
В сумке у Никодимова лежал подарок для юбиляра. Попытку вручить его Услистый мягко пресёк:
– На корабле, – сказал он. – Куда я его здесь дену?
Справедливо.
Услистый уже улыбался новым подходящим гостям, и Никодимов спустился с набережной на дощатый пирс.
Тут было порядком незнакомых лиц – должно быть, многие гости прибыли из Москвы, – но встретилась и пара известных физиономий: художник Чугунов и фотограф Калюкин. Они стояли, опершись о перила причала, и вели тихую беседу, время от времени постреливая глазами на чопорную, торжественно разодетую публику. Сами они были в затрапезе.Из нарядных гостей особенно выделялась молодая пара – парень с соломенными растаманскими дредами, собранными на затылке в пучок, и цыпа со стальным от пирсинга лицом и доброй сотней цветных косиц на голове. Они явно при-шли вместе, и одежда их, словно по сговору, нарочито не соответствовала дизайну котелков – парень был в белой рубашке и серых брюках со стрелкой, уместных скорее на свидетеле Иеговы, нежели на растафари, а цыпа – в белоснежном, вязанном крючком платье, отчасти прозрачном. Цвет невинности категорически не сочетался с её пёстрой причёской и металлом на лице, и это несоответствие притягивало взгляды. Так бы привлёк внимание эклер с положенным поверх глазури гвоздём.
Обменявшись приветствиями с Чугуновым и Калюкиным, Никодимов, тоже одетый буднично, кивнул в сторону соломенных дред и пёстрой цыпы.
– Что за райские птицы?
– Иван Пустовой, – сказал Чугунов, – юное дарование – художник, подающий надежды. А рядом, видимо, его курица.
– Московские штучки? – уточнил Никодимов.
– Чёрта с два. – Калюкин гордо вскинул бровь. – Наши. Юноша бледный, из тех, что явились нас отменять. Типа мы пришли в мир весёлые и дерзкие, а мир встретил нас лаем и кваканьем. В общем, смена караула.
– Что ты такое говоришь? – Чугунов колыхнулся. – По-твоему, они идут, а мы стоим?
– Ну, хорошо, они восходят, мы спускаемся.
– Куда это мы спускаемся? – не унимался Чугунов. – Я лично парю.
– Так высоко, что с земли в телескоп не видать, – хохотнул Калюкин.
Фотограф злословил – Чугунов парил, и его было видно. Хорошо видно. И он здорово парил. Никодимов судил со слов людей, чьему мнению доверял, – писал Чугунов мощно, картины его отпечатывались на сетчатке глаза, как ожог, после них трудно было проморгаться. Никодимов и сам чувствовал это, глядя на холсты Чугунова. Там билась жизнь, и она входила в зрителя то горстью мазков, то всем пейзажем, всей фигурной композицией разом, становясь его, зрителя, опытом, как съеденное, но продолжающее жить внутри огненным следом пряное лакомство. Неспроста и Услистый ходил к нему в мастерскую – приценивался и моргал.
Калюкин бросил на ветер:
– Пустовой по части живописи здорово рванул, никто не ожидал…
– Он три года в Германии сидел, – сказал Чугунов. – Там не забалуешь – арбайтен, арбайтен и ещё раз арбайтен.
– И тебя бы к немчуре – на дисциплинарные курсы. – Калюкин достал сигареты и закурил. – Там бы тебя, пьяницу, уму-разуму научили.
– Да, – согласился Чугунов. – Немцы – зайчики. Куда бы мы без них… Они подарили нам Ледовое побоище, две большие войны и блокаду лучшего на свете города, если кто-то забыл.
– Просто языков не знаешь. А учить лень. Так и скажи.
– Учить языки? – выкатил на фотографа глаза Чугунов. – Шутишь? Мне хватает тех глупостей, что я слышу по-русски. Слушать глупости на тарабарском? Не дождётесь.
Вскоре к пристани, красивой дугой развернувшись на широком теле Невы, подошла двухпалубная посудина. Гости, которых собралось уже за два десятка, поднялись на борт, и в 16:50 корабль, как было обещано в плане мероприятия, отдал концы.
Услистого Никодимов нашёл на нижней палубе, где тот давал указания шустрому распорядителю, похожему на скачущую строчку в книге, которую пытаешься читать в автобусе – вроде бы строка перед глазами, но её не поймать.
– Подарок. – Никодимов похлопал висевшую на плече сумку. – Хочу вручить.
Услистый отвёл Никодимова в тупичок под трапом, расположенный в стороне от основных путей миграции гостей, где громоздились какие-то продуктовые пакеты и коробки с вином. Никодимов достал из сумки малый самурайский нож ручной ковки, вложенный в ореховые ножны, и торжественно обнажил лезвие: чуть изогнутый со стороны режущей грани клинок, срезанный на конце острым углом, ореховая рукоять равной с лезвием длины и с тем же лёгким изгибом – не то чтобы функциональная штука, но художественно взвешенная: сбоку – точно лодочка, бесстрашная, опасная… Подарок он подбирал под свой вкус – любил хорошо сделанные вещи, а орудия убийства, как правило, делались на совесть. Конечно, с кубачинским кинжалом эту штуку сравнивать не приходилось, но природа изделий была родственной.
Нож Услистый в руках повертел, но взгляд его не загорелся, даже к ладони не примерил – то ли равнодушен был к оружию, то ли привык на деловых переговорах скрывать движение чувств. Спрятав клинок в ножны, положил подарок в кучу с остальным добром. Никодимов не обиделся, но холодок досады ощутил.
– За нож положено выкуп давать, – сказал Услистый. – Чтобы на хозяйскую кровь не польстился.
Он достал из кармана брюк кошелёк с прищепкой для купюр и в прямом смысле отстегнул Никодимову пятьсот рублей. Мельче не было. Никодимов взял – порядок есть порядок.
– Ром любишь? – поинтересовался Услистый, когда по нижней застеклённой палубе они проходили мимо стола, уставленного бутылками и блюдами с закусками, – тут крутились распорядитель и два официанта, готовящиеся разносить напитки гостям, по большей части расположившимся на открытой корме и верхней палубе.
Ром Никодимов любил, предпочитая повсеместно воцарившемуся «Бакарди» чёрный «Гавана клаб» или, на худой конец, «Капитана Моргана».
– А такой пробовал? – Услистый взял в руки бутылку с этикеткой, на которой название было отпечатано каллиграфической прописью и наискось, так что не сразу и прочтёшь. – «Матусалем». Мафусаил по-нашему. Лучше не бывает. «Бакарди» и «Капитаном Морганом» бутылки моют, прежде чем в них «Матусалем» залить.
Наполнив два бокала янтарным пойлом, один Услистый подал Никодимову, другой взял сам. Чокнулись. Ром был действительно хорош. Сделав глоток, Никодимов поднял бокал и посмотрел сквозь него на свет – ром маслянисто играл и словно излучал какое-то самостоятельное благородное сияние.
– Мешок света… – Миг назад этих слов не было в голове Никодимова, и вдруг откуда-то взялись, будто кто-то другой из него сказал это, будто сидящий внутри игрок выбросил на доску кости и выпала именно такая комбинация.