Понятно, почему он относится к прессе с таким вниманием. Ромлеев хочет, чтобы об институте в городе было вполне определенное мнение. Потом это мнение, вероятно, доводится до определенных административных инстанций, и последовательно конвертируется в дотации, льготы, стипендии и другие материальные выгоды. Как это делается конкретно, я, разумеется, не представляю, но то, что такая конвертация происходит, очевидно даже последнему лаборанту, результаты ее, что называется, «на лице», и потому, несмотря на некоторое недовольство «авторитарными методами руководства», нравящимся, естественно, далеко не всем, большинство сотрудников подчиняется этим не писанным правилам. Ведь понятно, что тут не блажь, а для общей пользы.
И, кстати, то, что для сегодняшнего интервью он выбрал меня, тоже о чем-то свидетельствует. У Ромлеева просто поразительное чутье на перспективные разработки. Он буквально каким-то десятым чувством догадывается. что выйдет из того или иного исследования, что сегодня необходимо продвинуть, а что временно придержать, практически никогда в этом не ошибается, и мне приятно, что в данном случае он так очевидно ставит на нашу группу. Значит, по крайней мере в ближайшее время, ситуация нам будет благоприятствовать. Это – хороший признак, и он меня несколько воодушевляет.
Под руководством Клепсидры я перехожу к монитору, за которым сразу же вспыхивают два ярких рефлектора, и послушно выполняю все требования телевизионщиков: делаю шаг назад, поворачиваюсь чуть-чуть иначе, приподнимаю голову, помогаю технику просунуть под пиджаком черный проводок микрофона. Затем говорю несколько вводных слов, чтобы проверили запись, и по просьбе волосатого оператора смещаюсь к горке с цветами. Ему кажется, что так картинка будет живее. Пожалуйста, я не против. Меня немного смущает лишь то, что неподалеку от монитора начинает крутится Мурьян. Он – чуть ли не единственный в институте, кто пренебрегает негласными распоряжениями Ромлеева, Тщеславие в нем пересиливает в нем все остальные чувства. И уже давно замечено, что стоит появиться на мероприятии какому-либо корреспонденту (кстати, он их всех, по-видимому, знает в лицо; наверное, специально запоминает, ведет список), как Мурьян сразу же возникает неизвестно откуда и начинает, как бы случайно, прохаживаться в поле зрения. Обязательно здоровается с корреспондентом, о чем-нибудь заботливо спрашивает, иногда даже отваживается вступить в беседу. Ждет – а вдруг его тоже попросят на пару слов.
И, надо сказать, что такая тактика нередко приносит успех. Журналистам ведь все равно: они совершенно не разбираются кто есть кто в нашей области. Журналисты придерживаются, по-моему, очень простого правила: если лицо человека чуть-чуть знакомо, его можно интервьюировать. Поэтому Мурьян довольно часто появляется на экране. Гораздо чаще, чем другие сотрудники института. Видимо, это приносит ему некоторое удовлетворение. Однако сегодня все его титанические усилия оказываются напрасными. Сегодня телевизионщики Мурьяна упорно не замечают. Они вообще нынче какие-то хмурые, заторможенные, точно не выспавшиеся, отгороженные ото всего своими непонятными заморочками. Техник дергает провода и недовольно бурчит что-то в сторону, оператор морщится, словно у него болят сразу все зубы, а ведущая, симпатичная девушка с тщательно постриженной челкой, кусает губы и подгоняет выстрелами из-под ресниц то первого, то второго.
Телевизионщикам сегодня явно не до Мурьяна. Никто даже не бровью не ведет в его сторону. Тем более, что и Клепсидра настороже: как бы невзначай смещаясь к Мурьяну, она вытесняет его из круга опасной близости.
Клепсидра это делать умеет.
Наконец, оператор, еще раз грубовато довернув камеру, сообщает в пространство перед собой, что готов, и ведущая тут же подносит к губам ячеистую голову микрофона. Она спрашивает, чему посвящена открывающая конференция и как нам удалось организовать ее в наше трудное время.
Чувствуется, что слушать меня она не намерена. Ей требуется две-три минуты для вечернего выпуска новостей; что-нибудь такое, желательно не слишком занудливое, и дальше – все, опаздываем на следующее мероприятие.
Это меня немного заводит. Я коротко отвечаю, что конференция посвящена проблемам социотерапии. Одно из самых востребованных сейчас направлений в науке, в его разработке принимают участие исследователи разных стран. А что касается так называемых «трудных времен», говорю я, то не следует, вероятно, злоупотреблять этим определением. Современникам всегда кажется, что именно их эпоха – самая трудная и что раньше, несмотря ни на какие трагедии, было значительно легче. Так вот, это – не так. Просто история, которую мы с вами знаем, очищена от случайностей. Она освобождена от подробностей, когда-то загромождавших подлинную суть событий, и представлена в виде версии, логично связанной и с прошлым, и с будущим. Стараниями историков в ней выделен главный сюжет. Однако он выделен, обратите внимание, только для нас. Для современников этот главный сюжет ничем не отличался от второстепенных. Они в большинстве воспринимали свою эпоху как хаос и точно так же, как мы, захлебывались в пене накатывающейся повседневности. Человек тогда был нисколько не более счастлив, чем в наше время. Это – просто иллюзия, это – мираж, который всегда окутывает восприятие прошлого. Другое дело, что наше время и в самом деле – особенное. Мы переживаем такой странный период, который бывает не часто. Период, когда одна историческая эпоха уже закончена – все, она завершилась, ее больше нет, – а другая эпоха, совсем непохожая на предыдущую, только еще начинается. Такой период носит имя – «безвременье». Вот, хотим мы или не хотим, но сейчас мы пребываем в безвременье. А у безвременья – собственные законы. Безвременье отличается от «настоящей» эпохи тем, что в нем отсутствует так называемый «предельный смысл»; тот высший смысл, который образует собой кульминацию данного времени и с которым человек сличает себя, чтобы проверить на подлинность. Этот «предельный смысл» можно рассматривать в качестве Бога, если мы воспринимаем действительность сквозь оптику религиозного мировоззрения, но его можно считать и неким нравственным императивом, если мир воспринимается нами в координатах светской духовности. Такого смысла у нас сейчас нет. А если нет, значит, все вокруг размонтировано до полного бытийного несоответствия. Нельзя отличить добро от зла, истинное от ложного, умное от идиотического. Не с чем сравнивать эти понятия. Нет критериев. Человек блуждает среди обломков прежней, уже агонизирующей реальности. Жизнь утрачивает предназначение, а значит и внутреннюю энергетику. Отсюда – апатия, пропитывающая сейчас любого из нас. Отсюда – депрессия, личная – у каждого человека, и социальная – у общества в целом. Отсюда – нежелание жить и хорошо знакомое всем нежелание что-либо делать. Жизнь, лишенная смысла, перестает быть собственно жизнью.
Я замечаю, что журналистка вдруг начинает меня слушать. Глаза у нее, прежде стеклянные, оживают и вспыхивают яркими коричневыми зрачками. Она становится удивительно симпатичной. Подносит мне микрофон и с неподдельной тревогой спрашивает:
– И как же нам быть?
Я отвечаю, что этому как раз и будет посвящена конференция. Во всяком случае ясно, что данный вопрос является сейчас наиболее актуальным. Не подъем экономики, который лишь обостряет проблему «экзистенциального голода», но единственно – смысл, пронизывающий каждого по отдельности и всех вместе. Смысл, пробуждающий в человеке то, что несомненно выше него, и поэтому превращающий жадный комочек материи в одухотворенную сущность.
– Что это за смысл? – требовательно спрашивает журналистка.
– Любовь, например, – отвечаю я намеренно будничным голосом. Я не хочу чересчур акцентировать эту тему. – То, что возвышает дремотный быт до уровня бытия; то, что превозмогает и страх смерти, и обессиливающую тоску бессмысленности. Кроме этого у нас по-прежнему ничего нет. Бог есть любовь, но и человек – это тоже и прежде всего – любовь. Вне любви человека не существует.
На этом наше интервью завершается. Чувствуется, что журналистка была бы не прочь продолжить его целым рядом вопросов. Тема любви ее очень заинтересовала. Но, во-первых, время репортажа у них действительно ограничено, всего не втиснешь, какой смысл записывать лишнее, а, во-вторых, в этот момент все голоса вокруг нас разом стихают, все, прежде вольготно расположившиеся на стульях, встают, будто по единой команде, все головы поворачиваются к дверям, рядом с которыми, как изваяние, застывает Клепсидра, и в холл, продолжая беседу, начатую, видимо, еще на улице, неторопливо вступают Ромлеев и сэр Энтони.
Надо сказать, что вместе они смотрятся несколько карикатурно. Сэр Энтони, хоть и не слишком высок, но – пронзительно худ, суставчат, как и полагается классическому англичанину. Встопорщенные усы делают его похожим на Дон-Кихота, и низенький пухлый Ромлеев кажется рядом с ним Санчо Пансой.