А через год мы с Вероникой расстались. Мы с ней расстались, даже не подозревая в первый момент, что это уже навсегда. Мы с ней расстались, и это было до такой степени нелепо и глупо, что мы сами, по-моему, до сих пор не можем понять, как это произошло. Лично я полагаю, что мы просто не выдержали испытания. Любовь как предельное эмоциональное состояние требует от человека совершенно невообразимых усилий. Она требует непрерывного совершенствования по отношению к тому, кого любишь, ежедневного, ежечасного, ежесекундного преодоления отупляющей повседневности. Иначе будет не удержаться на достигнутой высоте. Иначе легкая эманация, которая только и позволяет парить над несуразностью быта, испаряется, как будто ее никогда не было, и задыхаешься там, где еще недавно дышал естественно и свободно. Это действительно непрекращающаяся работа души, и вот к такой постоянной возгонке эмоций мы оказались, по-видимому, не готовы. Кстати, довольно мерзкую роль здесь сыграли Выдра с Мурьяном. И если в том, что касается Выдры, имела место, скорее всего, обыкновенная зависть: как это так, ее полюбили, а я, значит, никому не нужна, простить такое, разумеется, невозможно, то Мурьяном, который далеко не трак примитивен, двигали несколько иные причины. Не столько зависть, хотя и это, конечно, имело значение, сколько ненависть ко всему, что самому Мурьяну заведомо недоступно. Возможно, это какая-то психическая аномалия, но Мурьян просто не переносит, когда кто-то из окружающих пусть немного, но счастлив. Он от этого буквально заболевает и не успокаивается до тех пор, пока не отравит чужую радость какой-нибудь гадостью.
Вероятно, именно так это и происходило. Я хорошо помню, как еще в те месяцы, когда наши отношения с Вероникой были совершенно безоблачными, я иногда весело спрашивал у нее: А эти-то, твои приятели, что? Шипят, наверное? – и как она также весело отвечала: Еще как! Стараются! В оба уха!.. – Сначала в самом деле – весело и непринужденно, вместе со мной посмеиваясь над потугами «сладкой парочки», потом – менее весело, уже с какой-то нехорошей запинкой, потом совсем невесело, чувствовалось, что тема ей неприятна, и, наконец, через какое-то время – стала просто отмалчиваться. Отрава, особенно психологическая, проникает в сознание далеко не сразу. Зато, если уж проникает, то деформирует его, как правило, необратимо. Возврат к нормальному состоянию практически невозможен. И это все происходило именно на моих глазах.
Тут следовало бы, конечно, соблюсти некоторую объективность. Я вовсе не утверждаю, что злопыхание Выдры с Мурьяном имело в данном случае решающее значение. Ни в коей мере. Могущество клеветы не стоит переоценивать. Само по себе, разумеется, это не могло ничего разрушить. Но в ситуации кризиса, которая вскоре у нас с Вероникой возникла, в том поле неопределенности, когда события могли развиваться так, а могли совершенно иначе, в момент растерянности и смятения чувств значение могло иметь каждое ядовитое слово. Дело, повторяю, заключалось не только в этом. Мы с Вероникой все равно, вероятно, расстались бы – независимо ни от чего, но в том, что Выдра с Мурьяном этому активно способствовали, в том, что многое было отравлено именно их стараниями, у меня лично нет никаких сомнений. Семена, к сожалению, упали на благоприятную почву.
Сейчас у нас с Вероникой отношения довольное неровные. Мы можем не видеться месяцами или, как в данном случае например, целых полгода, но при этом, мне кажется, непрерывно помним о том, что было, и стоит нам встретиться, как эти воспоминания обретают необыкновенную силу. Самое трудное здесь – какая-то постоянная неопределенность. Я никогда не знаю заранее, как Вероника будет со мной разговаривать. Иногда, если я обращаюсь к ней с каким-нибудь пустяком, она вдруг отвечает невежливо, всем видом своим демонстрируя неприязнь. Мне в этом случае становится неудобно перед окружающими. А иногда, напротив, неожиданно подходит ко мне сама – обычно, когда я менее всего этого жду – и вся сияет, как будто у нас ничего не менялось. Впрочем, и я держусь, наверное, нисколько не лучше. Бывают мгновения, когда я готов простить Веронике любую грубость; бог с ним, подумаешь, я же вижу, что человек не в себе, но, к сожалению, возникают нередко и совершенно иные моменты – когда я не хочу ни видеть Веронику, ни слышать, ни даже помнить о ней, и потому, как в истерике, вспыхиваю от самого безобидного слова. Тогда я с трудом удерживаюсь, чтобы не наговорить Веронике резкостей, а она, в свою очередь, вспыхивает, резко отворачивается и уходит.
Мне понятна внутренняя причина этих неловкостей. Мы не можем простить друг другу, что так нелепо, практически безо всяких к тому оснований расстались. Как будто соприкоснулись с чем-то, что, вероятно, является главным в жизни – испугались, отпрянули от него, оказались по разные стороны невидимого барьера. Исправить, наверное, уже ничего нельзя. Мы теперь так и будем – существовать в разных мирах. Вряд ли они еще когда-нибудь пересекутся. Однако память о том, что могло бы, наверное, быть и от чего мы по собственной слабости отказались, жжет нас, как тайный грех, и лишает покоя.
Вот и сегодня Вероника, по-видимому, не в настроении. Она несомненно замечает меня, но делает вид, что полностью поглощена беседой с Кесселем: улыбается ему, как лучшему другу, подается вперед, даже притрагивается пальцами к его рыжеватой ладони. Герр Кессель от такого внимания расцветает. Я становлюсь у колонны и тоже принимаю вид полного равнодушия. Я обдумываю доклад; Вероника меня нисколько не интересует. Стрелки, между тем, переваливают за одиннадцать, и возбужденная суета в холле стихает. Раздается звонок, свидетельствующий о начале мероприятия. Народ медленно втягивается в двери конференц-зала. Телевизионщики выдергивают провода и сворачивают штативы. Значит, Мурьяна они все-таки снимать не будут. Мурьян, конечно, расстроен, но держится очень мужественно. Он с достоинством переносит этот удар судьбы. Светски прощается в журналисткой, которая ему вовсе не отвечает, и, преисполненный скорби о несовершенстве рода людского, обращает печальный взор на меня.
– У вас, кажется, сегодня доклад? Ну – буду ждать. Вы всегда так содержательно говорите…
Я пожимаю плечами:
– Там видно будет…
Раздается второй звонок – более продолжительный, нежели первый. Вероника все также приветливо беседует с герром Кесселем. Пронзительное электрическое верещание она как будто не слышит. Наконец, изволит заметить мое присутствие и сухо кивает. Я тоже киваю, чувствуя на себе внимательный взгляд Мурьяна.
– Ну что, пойдемте?
– Я – через минуту…
Раздается третий звонок, и холл безнадежно пустеет. Я не знаю, что делать. Задерживаться далее уже неудобно. Девочки за столами посматривают с недоумением. Подскакивает Клепсидра и довольно невежливо, точно мальчишку, дергает меня за рукав.
Лицо у нее – как распаренная картофелина.
– Все-все!.. Начинаем!.. – яростно шепчет она.
Пока я даю интервью, зал, оказывается, наполняется. Заняты все места – вплоть до самого последнего ряда. Более того, на другой стороне этого довольно обширного помещения, там где между креслами и стеной существует второй проход, тоже поставлены стулья, видимо, принесенные из ближайших отделов, и там тоже – сидят, создавая у зрителей чувство забитости под завязку.
В этом, кстати, опять проявляется административный гений Ромлеева. Казалось бы, какое дело директору института до заполнения зала? Мелкий, второстепенный вопрос, от которого любой другой научный руководитель просто бы отмахнулся. Докладчики на местах? На местах. Участники конференции в сборе? Ну и достаточно. И только Ромлеев с его острым менеджерским чутьем понимает, что в самый первый момент зал должен быть забит именно под завязку. На открытии нет ничего неприятнее скудной аудитории. Незаполненные ряды, зияние пустот среди публики сразу же понижают творческую температуру мероприятия. Возникает чувство, что никому это не нужно, и такая угнетающая атмосфера, конечно, действует как на докладчиков, так и на прессу. «Выхлоп» потом оказывается довольно хилым. Поэтому Ромлеев, в отличие от многих других, не оставляет данное дело на произвол случая. Краем уха я слышал, что в оргкомитете существуют специальные списки людей, списки тех, чье присутствие на открытии было бы очень желательно. Этих люди непременно обзванивают, причем не по одному разу, если требуется, за ними высылают машину или заказывают такси. Некоторым из них Ромлеев звонит лично. Человеку же лестно, если ему звонит директор крупного института. Человек в этом случае, скорее всего, откликнется и не просто придет, но и добросовестно отсидит по крайней мере на нескольких заседаниях. Такая у Ромлеева поставлена технология. И, надо сказать, что она приносит соответствующие результаты. Зал сегодня немного гудит. Настроение – праздничное, как перед премьерой в театре. Чувствуется всеобщая наэлектризованность в воздухе. Главное же, что и пресса, и представители администрации города, которые здесь, разумеется, тоже присутствуют, могут убедиться собственными глазами, что конференция вызывает громадный интерес у общественности. Значит освещение ее в городских газетах, а потом и решения, которые, возможно, по этому поводу будут приняты, обретут ту форму, которая Ромлееву требуется.