Ксения изумленно поднесла револьвер к лицу, к самому носу, пытаясь рассмотреть, пытаясь понять и запомнить. Видимо, это была не игра. Но она сама не заметила, как перешагнула порог игры и оказалась в ледяном, страшном море боли и смерти. Восторг и захлеб детства делали свое дело. Она стояла на снегу живая, и, значит, все-таки это была игра. А деньги? Они настоящие? Она выиграла деньги. Деньги для мамы! Если только это не обман, то…
Небритый мужик наклонился к ней и вырвал револьвер у нее из руки. В глазах его плыли светящиеся, как рыбы, слезы.
— Девчонка, — шепнул он: голос по-прежнему не повиновался ему. — Ну, в рубашке ты родилась, непонятная ты девчонка. Где мамка твоя?.. я тебе без мамки выигрыш не дам, а выиграла ты, девчонка, будь здоров… можешь дворец себе построить. Вот… катанки новые справишь, твои-то латаные, драные. Ну, дела!.. Брысь за мамкой живо!.. Я здесь буду стоять, подожду. Гляди под машину не попади, их по рынку куча шастает! Ну, ты лихая!.. Оторвочка!.. Беги, зови мамку, ты ей на серебряном блюдечке — во какое счастье сейчас принесешь, она и присядет прямо в снег от радости!.. Я б тоже — от ужаса! — сел в сугроб, отдохнул… Шпарь! Жду! Сто тысяч твои! Скажи мамке: сто тысяч!..
И небритый турнул Ксению из плотного круга зевак вон, ближе к рядам с медом и ягодами-фруктами. Ксения чуть не споткнулась, зашарила руками по воздуху, выпрямилась, бычком побежала вперед. Там, в ягодных рядах, не было ни горки с облепихой, ни ее матери. И перекрестный гул голосов разъединялся, висел, накладывался друг на друга тяжелыми, чугунными рельсами.
— Мама! Мама! — завопила Ксения.
Ей не было ответа; цветное разношерстье людей крутилось, вертелось, слеплялось и разрывалось на грубые, пьяные лоскуты, сшивалось опять веселой иглой солнечного луча, матерною песней, переброшенным через головы высохше-серебряным чебаком. А к длинноногому дядьке с прозрачным барабаном подошла высокая красивая женщина в серой каракулевой шубке — такая красивая, что Ксении захотелось схватить ее за руку и на весь мир закричать: «Не бывает такого! Не бывает!..» Под нежной мерлушковой шапочкой бились прибоем ярко-синие, цвета неба над рынком, огромные глаза, разрезом напоминающие длинный южный орех (на лотках такие продавали, Ксения названия не запомнила), кожа щек и шеи горела золотом и смуглотой, а размах заиндевелых бровей был широк — шире крыльев морской птицы чайки, когда на нее смотришь, прищурясь, в бинокль. Чудно изогнутые губы красивой женщины дрогнули в пунцовой усмешке, когда она остановилась совсем близко от барабана. Она что-то сказала длинному дядьке, и тот, указав пальцем на Ксению, широко разевая рот, смеясь, дурачась, — что-то ей ответил в свой черед и протянул черно сверкнувший на солнце «кольт». «Не надо!» — хотела крикнуть Ксения. Страх обхватил ее цепкими лапами. Запоздалый, липкий страх.
Толпа пучилась, вздувалась и рассасывалась, пятна юбок и шалей налезали одно на другое, вспыхивали, гасли. Праздник снега продолжался, из репродукторов гремела танцевальная тараканья музыка, бабы, продающие слитки застылого молока, лузгали тыквенные семечки, плюя зеленую шкурку в лазуритово-хрусткие сугробы. Прогремел выстрел. Ксения, когда в себя стреляла, свой выстрел — не услышала. Этот — услыхала. Этот — заложил уши, и все почернело внутри и налилось: давящим, дегтярным, смрадным. «А-а-а-а-а! — закричали, заквакали, заблажили голоса. — А-а-а-а-а-а!.. «Скорую»!.. «Скорую»!.. «Скорую»!.. Поздно!.. Поздно!.. А-а-а!»
Расталкивая людей, Ксения ринулась туда, в ужас. Она будто ослепла. Ее, бегущую, швыряли из рук в равнодушные руки, перебрасывали, будто мяч. Внезапно слепота прошла, и она увидела. Красивая женщина лежала на снегу — неудобно, смешно и жутко: с вывернутым кнаружи локтем, с задранной в небо головой, так, что на шее резко обозначились ребристые щитки гортани. Русые волнистые волосы выбились из-под мерлушковой шапочки и теперь разбросались по грязному, утоптанному снегу, их мертво, тихо пошевеливал ветер. И ярко-синие, цвета крестика на Ксеньиной грудке, глаза застыло глядели в зенит, прямо в солнце, и зрачки уже не сужались и не слепли. У виска валялся ненужный «кольт», и кровь на снегу дымилась, прорезая в ноздреватом насте темно-багровые ямины и проталины. Ксения подбежала к ней, лежащей; присела на корточки, обняла ее за каракулевые плечи, затрясла. Крик вырвался из нее против ее воли.
— Вставай! — Губы ее вспухли от слез, лицо загорелось болью, гневом. — Вставай! Это же только игра!.. Только игра!..
Длинный дядька упал на колени рядом с Ксенией, глухо и смачно выругался.
— Да, это игра такая, — сцепил кулак. — Игра, мать вашу. И у меня… есть лицензия. И сертификат. И разрешение от… властей. Прочь все! — заорал. — Разойдитесь прочь! Вы мне не судьи!.. И я вам не судья!.. Унесите ее кто-нибудь!.. Эта женщина… проиграла!.. Всего лишь!.. И вы… что вы пялитесь так?!. вы не имеете права!.. Вызовите бригаду, носилки… что вы все таращитесь, словно водки налопались под завязку?!. Что… смерти никогда не видали, что ли?!.
Стоя на коленях, он орал свои слова, подняв кверху, к людям, опухшее, небритое лицо, как затравленный зверь, и Ксения, сидящая на корточках рядом с убитой, видела, как дрожит его челюсть, как дергается кадык. Ей было жалко его. Жалко мертвую прелестную женщину, миг назад еще улыбавшуюся, румяную, закрывавшую замерзшую щеку воротником кудрявой бараньей шубки. И с изумлением и горечью глядела она, как долговязый встает, хватает барабан, разрывает прозрачную пленку и высыпает, сыплет, сыплет ей на колени, на плечи, в снег мятые жирные бумажки с какими-то знаками, цифрами, крючками, рисуночками, и плачет, и ругается беспощадно, и все кричат вокруг, а он только сыплет на нее эти листочки и повторяет, как заведенный: «Ведь вот девчонка выиграла!.. Выиграла!.. Вы не сможете!.. Вы не имеете права!.. Вот ведь ей подфартило!.. Ей!.. Ей!.. А не той!.. Глядите!.. Глядите, вы, обезьяны!.. Значит, Бог есть!.. Есть!.. И я не виноват!.. Я — чист!.. Это все игра такая!.. Игра!.. Наша древняя, русская игра!.. Игра… во смерть!..»
Старушонка в меховой безрукавке, кряхтя, наклоняясь, помогала Ксении собирать со снега деньги. Кто-то из толпы сунул маленький мешок — из-под кедровых орехов, должно быть, сильно от мешковины смолой и шишками пахло, — туда пихали смешные, жалкие бумажки. Когда потолкали все, без остатка, в мешок и завязали — ни один рыночный шкет не стрельнул исподтишка, за сугробом, ни одну отдутую ветром купюру, — Ксения обвела всех горящими глазами, и ее глаза снова уперлись в недвижно распахнутые солнцу глаза мертвой.
— Это ее деньги, — прохрипела сквозь слезы Ксения, — я ни за что не возьму. Отдайте ее детям! Если они есть!
Толпа ворчала, роптала, качалась пихтами, темными елями. Долговязый несчастный фокусник, словно защищаясь, закрывал лицо руками. Ксения взяла мешок обеими руками и, закусив губу, протянула людям, смотря прямо на них, в их многие лица.
— Ваше! — крикнула.
Так крикнула, что с церкви сорвалась стая ворон — и взмыла в небесный прогал, от воли и света дурея!
И была тишина. И в той тишине, издалека, от чужих рядов, через сдвигающиеся круглыми чугунами головы в ушанках и треухах, копьем кинулся вопль, яростный клич матери:
— Девочку потеряли!.. Девочку потеряли!..
— Эх, да здеся она! — заголосили на весь свет с виду тихие старухи, зашаркали по наледи валенками, зашевелились, — тута она! Сюда, матушка, сюда греби!.. Вона девка-то твоя — ишь, мешочница!.. Теперя разбогатемши будете!.. Эту — на кладбище, а вас… на лошадях — да с колокольцами!.. А чья девчонка-то?.. А больничной Лизаветки, полудурки!.. Которая — облепихой в ягодных рядах торгует!.. Единственная!..
Ксения стояла, шатаясь от ветра, с мешком в руках. Мать подбежала, заплетаясь ногами, повалилась ей в ноги, обхватила руками, облипла всем телом вокруг нее.
— … единственная моя…
Толпа молчала. Из вышины, с церкви, лился медовый, слаще бурятского меда, звон. Длинноногий дядька, весь изморщившись, страшно плакал, крепко сжимая в кулаке обрывки прозрачной пленки от растерзанного барабана. Волосы мертвой со снега вверх, в чистое небо, золотыми струями поземки взвивал култук — сильный ветер с Байкала. И цыганские дети, подпрыгивая на снегу, звонко кричали:
— А вот сладкие красные петушки!.. Петушки!.. Соси да лижи да никому не скажи!..
Через несколько дней Елизавета с Ксенией, купив себе все новое и две больших неуклюжих дорожных сумки, уехали на дремуче-дымящем поезде из города посреди тайги в город на берегу северного, лижущего белым диким прибоем камни-кости, вечно штормящего моря.
Зачем они это сделали, они и сами сказать не смогли бы. Сделали — и все. Звезды так сложились в черных, широких небесах.
Нет, знали они: они от пережитой смерти — в иную жизнь уехали.
А мешок, награда русской рулетки, сильно потощал — на эти деньги похоронили убитую неизвестную красавицу, отгрохали величавые поминки, полгорода приглашали, ели, пили и плакали, раздавали те кровавые деньги с паперти нищим и калекам и хромым и глухим бабушкам, чьих мужей на всех войнах убили, и разным прочим другим бедствующим людям, — а на остатки, так и быть, Елизавета напрягла ум, побежала на вокзал и купила два билета им с Ксенией — два входа, два пропуска в иную, дивную и чудную, опасную… — перекреститься перед дорогой!.. — жизнь.