— Своими подозрениями, — сказала Свиридова. — Как только она узнала, что ты ставишь под сомнение её искренность, она расплакалась. То есть когда ты начал приписывать ей сотрудничество с Блиновым… "Передайте своему другу, что я — натура верная, против людей, мне симпатичных, интриг не плету, да и вообще сталкивать кого-либо не в моих правилах…"
— При этом ты будто бы довольна, — сказал Ковригин, — что в мыслях я так оплошал… Но поводы для мрачностей у меня есть, и они иные…
— Отчего же мне не быть довольной? — удивилась Свиридова. — Я успокоилась. Из слов Лоренцы Козимовны я поняла, что она одобрительно относится к тебе и что всякие удачливые совпадения в твоих делах происходят из твоих же дел и устремлений. Рекомендовала она какое-то твоё сочинение о пупках, то есть о пуповине, замечательные, мол, там были соображения… У тебя есть эта публикация?
— Засунул куда-то… — пробурчал Ковригин. — Но это была шутка… в своём роде… Что ещё сообщила добрая фея? Ничего не сказала о нашей эвакуации из восточной бани и её причинах?
А вчерашний вывоз из Синежтура на воздушном корабле был похож на вывоз их из Джаркента. С той лишь разницей, что доставила их к Кораблю байкерша Алина, не всунулся в салон козлоногий путешественник с мешками на плечах и не правила полётом Полина Львовна Быстрякова.
— Ничего не сообщила, — сказала Свиридова. — Видимо, не посчитала нужным. И я ни о чем спрашивать не стала. Да! Забыла! Она попросила уговорить какого-то Кардиганова-Амазонкина не носить в морозы бейсболку. А то простудится. Кто такой Амазонкин?
— Так… Сосед по даче… Общественник… Отвечает за живность в нашем пруду Зыкеево…
— У вас из живности там, небось, одни лягушки.
— Ну, лягушки, — кивнул Ковригин. — Видел однажды в пруду цаплю. Она как раз к лягушкам. И ещё. По свидетельству Амазонкина, осенью неведомый рыбаке южного берега поймал стерлядь. И пошли опята.
— Так в чём причина твоей мрачности? — спросила Свиридова.
— В Софье, — сказал Ковригин. — Не идёт Софья.
— Зачем тебе сейчас Софья? У тебя идут сейчас "Записки Лобастова", ты увлечён ими, сотворяешь их с удовольствием. И тебе не нужны раздвоения. Сам говорил — жизнь в разброде не для тебя.
— Всё так, — согласился Ковригин. — Но я испытываю чувство вины перед Софьей Алексеевной. Вроде бы я могу помочь ей и поправить её дела. Или хотя бы спасти её репутацию. И головы двух закопанных на Красной площади фрейлин не дают мне покоя. К тому же хотел что-нибудь написать для актрисы Свиридовой.
— И сколько же времени у тебя может уйти на Софью?
— Много. С исследованием и драматургическим оснащением года три. А то и все пять.
— Мне это не годится. Я не могу ждать.
— А сколько ты можешь ждать?
— Меньше года. А если быть точной — месяцев восемь с половиной.
— Ты!.. Наташ, ты!.. — вскочил Ковригин.
— Только не приставай ко мне с восторгами или сожалениями! — воскликнула Свиридова. — Я женщина суеверная, и более на эту тему мы не должны произносить ни слова. Всё. Умолкаю! А вот Кудякин, модный нынче режиссёр, пристал ко мне с идеей поставить трагикомедию "Кипяток" по мотивам трёх глав "Записок Лобастова".
— Какой "Кипяток"? — удивился Ковригин. — Что за "Кипяток"?
— Сашенька, ты дурака валяешь, что ли? У тебя есть главы с историей Анны Семёновны Чебуковой по прозвищу "Кипяток". Сам не сможешь, тебе подыщут драмоделов в помощь для трансформации твоего текста в сценические картины.
— Тебе это надо? — спросил Ковригин.
— Надо, Сашенька, надо!
— Ну ладно, пусть будет "Кипяток"…
На трагикомедию "Кипяток" ушло две недели. Негров, а ещё больше негритянок, развелось при отечественной словесности множество. Хватило бы на Берег Слоновой Кости. Ныне Кот-Дивуар. Талантов и глубин они еще не достигли, но профессионально овладели формой, из ивовых прутьев умели плести сценарии и реплики Каркуш и Хрюшей, речи прокуроров, адвокатов, и подсудимых для ТВ судов, и уж, конечно, шампанские с брызгами тосты для корпоративных гульбищ. Двое таких умельцев и были приданы Ковригину. Оба, он и она, — из сценарных чудес ВГИКа. Дня два Ковригин наблюдал за их трудами, понял их приёмы, они были не только сушильней табачных листьев, но и наглой отсебятиной. В десять дней Ковригин, разъярившись (ночи, естественно, не спал), превратил текст своих трёх глав в пьесу (так ему показалось), при этом будто бы не играл в куклы, а покорно и с увлечением следовал за поступками и причудами своих героев. Режиссер Кудякин принял рукопись с высокомерием демиурга, пообещал: "Доведём до режиссёрского решения", — и более ничего не сказал. Молчала и Свиридова.
Историю Анны Семёновны Чебуковой Ковригин знал из рассказа деда, Николая Никифоровича, а записана она была в тетрадях отца, Андрея Николаевича. В его, Ковригина, постпаровозную пору лишь вспоминали о том, как на станциях при остановке поездов бегали за кипятком. Дед Ковригина Николай Никифорович долго работал на железной дороге, имел значок "Сталинский железнодорожник", по тем временам чуть ли не орден, и был знаком с Анной Чебуковой, прозванной "Кипятком" не только потому, что та обладала стоградусным темпераментом, но и потому, что одно время заведовала кипятком на станции Смышляевка. Приключения Анны Семёновны (было ей тридцать лет) на посту с кипятком привели к опасным недоразумениям, но она была спасена с помощью лёгкого дирижабля, привёзшего её, правда, прямо в кабинет наркома Ягоды. Впрочем, речь об этом шла лишь на первых страницах глав. Ягода и дирижабль сразу же выветрились из рукописи, и пошли мирно-авантюрные приключения с Любовями энергичной дамы.
Была читка пьесы, из-за неё голос Ковригина сел. И пьесу поставили. Рекордный срок её прохождения, естественно, приписали уважительному отношению чиновных людей к Наталье Борисовне Свиридовой. Но суждения об этом были устные, на газетные полосы и в сеть новости о Свиридовой, тем более сплетни о ней, будто бы не просочились. И папарацци ничего не заметили. И светские ехиды не нашли поводов для острот о природных катаклизмах в организме модной актрисы и прогнозов, какие костюмы придётся носить ей через три месяца.
Но, может быть, Свиридова просто здорово сыграла и вызвала уважительное отношение к ней не только чиновных людей, но и сотен зрителей, в том числе и свободомыслящих критиков?
Спектакль вышел смешным, трогательным. Кассовым, но не пошлым. Ковригин ходил на все вечера с участием Натальи, и каждый раз, когда звучал смех, а звучал он подолгу, Ковригин мрачнел и будто перемещался в тела двух дам, закопанных палачами у Василия Блаженного где-то под ногами обречённых стрельцов, плачущих баб, тележных колёс, воткнутых в землю алебард, сапогов преображенцев, теперь, уж точно, не потешных воинов. "Этак я и вовсе переселюсь под землю Красной площади", — пугался Ковригин. Тем более что он не забывал о своей странной особенности, известной и Мстиславу Фёдоровичу Острецову, не только известной, но и усердиями Острецова вынудившей Ковригина слиться (или хотя бы воссоединиться) с натурой отца и отправиться в путешествие по тайникам Журинского замка. Но тогда была возможность или даже необходимость вернуться Ковригину к реалиям жизни. Теперь же он мог и впрямь переселиться в души закопанных женщин и застыть в них. Не важно, существовали ли эти женщины когда-либо или были придуманы им. Вычитанные некогда сведения о них Ковригин так и не мог теперь отыскать.
Естественно, о своей душевной тревоге (или неуспокоенности) Ковригин ни словечка не выложил Наталье. И дурно было бы нагружать её своими неизвестно какого рода, будем считать, все же литературными, заботами. И вредно было бы для её здоровья. И хотя Ковригин положил считать персонажей тетрадки "Софьи" именно литературными персонажами, всякие соприкосновения с ними чужих оценок или просто мыслей "по поводу" вызывали в нём обострение чувств. Скажем, совсем недавно Ковригин услышал высказывание начальника школьных парт, переустроителя знаний на всех фронтах до уровня решений сканвордов: "Гуманитарное образование ведёт в никуда…" Любознательный и свирепый мальчонка из сел Коломенского и Преображенского гуманитарного образования не имел. А вот Софья Алексеевна с детства была соученицей Сильвестра Медведева (отстаивавшего право каждого человека "рассуждать" и отправленного за это на Лобное место) и выслушивала уроки "свободных наук" Симеона Полоцкого. Она вместе с братом Феодором Алексеевичем, устанавливавшем в русской музыке нотную грамоту, намерена была устраивать и первые в России университеты. Хотя при этом в идеалы её трудно было поместить. "Какой могла быть Софья? — писал И. Крамской, кого личность Софьи Алексеевны несомненно, привлекала. — Ведь точно такой же, как наши купчихи, бабы, содержащие постоялые дворы и т. д. Это ничего не значит, что она знала языки, переводила, правила государством, она в то же время могла отодрать девку за волосы и пр. Одно с другим вполне уживалось в нашей старой России". С этим можно было бы и поспорить. Всё же Софья жила по установлениям, переступить которые ей было трудно. Братец её, избежавший в детстве и в молодые годы влияний гуманитариев, подобных комплексов не имел… На дыбы! Стало быть, на дыбы! Начиная со стакана водки в утренний час! Да какого стакана! В Питере, в доме Петра Великого, экспонатом был выставлен сосуд, предлагаемый каждое утро денщиком юному царю. Вместителен был сосуд!