В двадцать с небольшим, думает Дина, я вообще не понимала, на что буду жить в следующем месяце. И, если не рассматривать путанство, на рынке труда я не стоила ни гроша. Даже мой английский нужен был только инструкции к факсу читать – вот секретаршей и устроилась.
На кассе Джек вынимает золотой прямоугольник кредитки, но хозяин качает головой: только кэш.
– Ха, как в России, – говорит Дина и лезет в сумочку.
– Да ладно, – говорит Джек, – у меня в бардачке есть, я сбегаю.
– Я угощаю!
Дина смеется и, протянув десятку, закуривает прямо у кассы – ведь и сам хозяин стоит с сигаретой в углу рта. Хорошо. Вот где настоящая жизнь, не то что в Пало-Альто и Менло-Парке!
Направляются к выходу, Джек открывает ей дверь.
– А в Москве говорят, у вас в Америке нельзя девушке дверь открыть, – замечает Дина. – Типа феминистки всех отучили.
– Не, ерунда, – говорит Джек. – Я уж не знаю, разве что в Беркли… у нас в Долине все нормально. Тем более что и девушек не так уж много.
Выходят на улицу, и Дина замечает, что байкеры-то не так уж и молоды: точно за сорок, а может, и пятьдесят с гаком. Кена Кизи небось встречали!
(перебивает)
Много лет назад я впервые приехал в Калифорнию. Гулял по кампусу Беркли. Сфотографировался на Хейт-Эшбери. Съездил в Менло-Парк, к госпиталю, где работал Кен Кизи. Каждый раз, когда видел седого бородатого мужчину, думал: вот они, старые хиппи! Может, он застал первые концерты Grateful Dead или The Doors? Может, дрался с полицией в битве за Народный парк? Принимал участие в антивоенном движении и ел кислоту с Тимоти Лири?
Английский я тогда плохо знал, заговаривать боялся – только смотрел мечтательно.
С тех пор я много раз бывал в Калифорнии. Даже жил там одно время. В этом году в Беркли увидел мужчину с седым пони-тейлом и бородой, заплетенной в косичку. По привычке подумал про шестидесятые – и сообразил, что мы с ним, похоже, сверстники.
За то время, что я сюда езжу, прошло двадцать лет. Два поколения сменилось.
Из машины Дина еще раз оглядывается на байкеров, и Джек спрашивает:
– Нравятся мужики в коже? Если что, могу свозить на Кастро, там таких много.
– Да нет, – Дина скидывает туфли и поджимает ноги. – Я в Америке вообще – как внутри кино. Даже свет у вас здесь такой – контрастный… как на хорошей кодаковской пленке. Так вот, когда железный занавес упал, мы все смотрели кучу видео – и блокбастеры какие-то, и классику, и всякую лабуду. И в каждом третьем боевике категории Б обязательно была вот такая банда байкеров.
Она одергивает юбку, и Джек отводит глаза.
Любуется, думает Дина, но виду не подает. Ну да, тут теперь сплошная политкорректность и борьба с харрасментом. В Москве бы я к малознакомому мужику в машину так легко не села – да и знакомый меня бы уже десять раз облапал. Мы-то думали, что Америка – страна сексуальной свободы и разврата, а у них тут все очень целомудренно.
Даже приятно, с непривычки-то.
– Я про байкеров «Беспечного ездока» смотрел, – говорит Джек, – но помню только, как они кислоту жрали.
– Ага, – кивает Дина. Она не уверена, что видела «Беспечного ездока», а может, просто не помнит английского названия.
– Был момент, когда «Ангелы Ада» и Веселые проказники выступали вместе, – говорит Джек. – Я думаю, постепенно мы придем к мысли, что все, кто выступает против государства, должны объединиться.
– Круто, конечно, против государства, – говорит Дина, – но мы вот в России пожили без государства десять лет.
– И как?
– Нам не понравилось. Бандиты. Нищета. Беспредел. Врачи и учителя не получают зарплату и все такое.
– Со временем частный бизнес решил бы эти проблемы. Благотворительность и все такое.
– Знаю я этот частный бизнес, – ухмыляется Дина, – и эту благотворительность. Чисто чтобы без пошлины товары ввозить.
– Просто у вас в России не было психоделической революции.
– Почему? – говорит Дина с обидой. – Была, но на тридцать лет позже, в моем поколении. У меня лет пять назад приятель был, дока по этой части, мы с ним много чего перепробовали: кислоту, грибы, DMT…
Стоит упомянуть Митю, Дина сразу понимает, что Джек похож на него. Такие же светло-голубые глаза, тонкие запястья, бледные губы… и «ливайсы» с футболочкой, куда же без них. Накурившись, они смотрели американское кино – и вот теперь она в самой настоящей Америке с Митиным двойником, и никак нельзя воспринять эту страну как реальность: закусочные у дороги, фастфуд, байкеры, скоростные шоссе… не хватает только саундтрека и гнусавого голоса переводчика.
– Ну значит, твои дети будут готовы заниматься благотворительностью через тридцать лет, – говорит Джек.
– Если мы все за эти тридцать лет не вымрем, – отвечает Дина. – Без медицины, я имею в виду.
– Благотворительность – это такое дело… – говорит Джек. – Как тебе объяснить? Ты вот пробовала «экстази»?
Дина качает головой. «Экстази» появился в Москве, когда она уже бросила Митю и только в гостях у продвинутых подруг видела упоминания нового модного наркотика в ярких молодежных журналах, где крохотные нечитаемые буковки лепились поверх радужных, имитирующих кислотный приход, узоров.
– Да ты что! – говорит Джек. – Я постараюсь раздобыть вечером.
– Давай, – отвечает Дина: она столько лет не принимала наркотиков, почему бы не вспомнить молодость?
– Знаешь, как работает «экстази»? – объясняет Джек. – Вот под кислотой ты понимаешь, как устроен мир. Что мы все едины, космос нас объединяет и баюкает, наверху как и внизу и всякое такое… а под МДМА, ну, под «экстази», ты понимаешь свою персональную ответственность за этот мир.
Что-то новенькое, думает Дина. Все мои знакомые любители веществ как раз отличались полной безответственностью.
– Если однажды попробовал «экстази», – продолжает Джек, – ты уже не можешь делать говно, не можешь быть говном. В колледже мы читали всяких французских писателей, которые говорили, что нас формирует наш выбор. Это верная мысль, но чисто интеллектуальная. От головы. Вот я буду поступать плохо и от этого стану плохим. А на самом деле ты физически чувствуешь, что когда делаешь плохо, питаешь этим то плохое, что в тебе есть. И тебе не надо сдерживаться, чтобы не делать говна: ты просто не хочешь делать говна, потому что не хочешь быть говном. И делаешь хорошее, потому что от этого сам делаешься лучше.
Какая-то утопия, думает Дина. Если бы все было так просто – мир бы давно стал другим.
– Понимаешь, – продолжает Джек, – для девяностых экстази – то же самое, что кислота для шестидесятых. Вместо прорыва на ту сторону – взаимопонимание и единение. И рейвы, конечно, это продолжение традиции кислотных тестов.
Огромные деревья обступают хайвей, ветер шелестит в кронах. Дорога вьется серпантином: в гору, потом вниз, аж уши закладывает. Американские хайвеи, насмотренные в фильмах, спетые в песнях. Как там у Doors? She was a princess, Queen of the Highway. Митя любил, да. На маленькой кухне съемной однушки в Выхино они курили траву и слушали Моррисона. Им казалось, что время остановилось, что вокруг – вечный мир детей цветов, peace and love.
Девяностые, говорил Митя, это новые шестидесятые. Просто психоделия и свобода пришли к нам в Россию с опозданием на тридцать лет.
А ведь это было хорошо, вдруг думает Дина, было хорошо, но не могло продолжаться вечно. Или могло? Наверно, это ее и напугало: маленькая кухня, косяк на двоих, годы и годы… вечные шестидесятые.
– С другой стороны – что мы знаем о шестидесятых? – говорит Джек. – Знаешь: если ты помнишь шестидесятые, ты в них не жил. Поэтому их нельзя описать изнутри, можно только заново увидеть – как некую химеру, фата-моргану, мираж. Они могут существовать лишь как невозможное воспоминание – и именно это делает их такими притягательными, примерно как начало века в Европе, пресловутая la belle époque.
– Понимаю, – говорит Дина, – это как наши девяностые. Они толком еще не кончились, но их уже невозможно вспомнить.
– Потому что они были такие прекрасные?
– Нет. Такие страшные.
Что ж он меня не предупредил, что парень останется обедать? – обиженно думает Норма. – За десять лет так и не изменился – как был нахрапистая шпана, так и остался!
Восьмилетний Эндрю исподтишка пинает младшую сестру ногой. Норма-младшая секунду раздумывает – жаловаться или реветь? – и выбирает срединный путь: выдавив две слезинки, жалобно смотрит то на мать, то на отца и тянет:
– А Эндрю меня уда-а-арил…
Краммер сердито смотрит на сына.
– Держи ноги при себе, – говорит он и косится на Пола: не выглядит ли в его глазах старомодным самодуром, подавляющим творческую активность детей? С другой стороны – плевать. В конце концов, Пол пришел к нему за деньгами – хотя ведь мог пойти и в «Клейнер, Перкинс, Колфилд и Байерс», и в «Секвойя Кэпиталз». Но в этом прекрасном мире новой экономики Краммер чувствует себя всё неувереннее: шестое чувство инвестора подсказывает: здесь что-то не так, но теперь он играет на этом поле и уже не может остановиться. Всё потому, что это они, инвесторы, сражаются за молодые таланты, судорожно выискивая новых Джерри Янга и Дэвида Фило, а вовсе не эти мальчишки, едва закончившие университеты, борются за их деньги.