Закончив дневную работу, Бела застывает, прислонившись к каменной арке у входа, и смотрит на меня, все время улыбаясь. Местное гостеприимство со всей естественностью предполагает и дополнительные услуги, которыми, возможно, пользуются некоторые путешественники.
«Тому, кто, допущенный к тайным вратам, вступит в Агарту, не следует быть уверенным, что он не проходит мимо, а ускользающая Агарта не остается навеки за его спиной». Это любопытное высказывание очень характерно для рассказа Теодориха фон Хагена, несомненно самого восторженного из путешественников. Специалистам из Аненэрбе было непросто вычленить его маршрут из этого океана песка и скрытых намеков. Остается неясным и причина, по которой он в 1856 году покинул бенедиктинское аббатство в Ламбахе и, как оглашенный, понесся на Восток. В какой-то момент христианство, которое он исповедовал всю свою жизнь, показалось ему невыносимым духовным рабством. На то у него были теологические причины. В одном из своих дневников он записал: «Я понял, что мы девятнадцать веков соблюдали не заветы Христа, а лжеучение иудея Савла Тарсянина, то есть святого Павла». Фон Хаген поплыл на польском паруснике «Князь Орлов», перевозившем уголь в Александрию. Добравшись до Яффы,[76] на осле отправился в Иерусалим. Не прося пристанища в христианских монастырях, обосновался в необжитой части пустыни Кумран, на берегу Мертвого моря, на родине ессеев,[77] которые прожили там до II века, когда секта перебралась в другие края или распалась. Фон Хаген жил как отшельник, в пещерах, вырытых ессеями в горах Иудеи. Возможно, разыскивал тайные Евангелия. Он был убежден, что Библия и Новый Завет были обезображены неким дьявольским умом.[78]
Известно, что в конце 1857 года он побывал на Кавказе, откуда и совершил свой «путь» по направлению к территории священного треугольника. Двенадцать лет спустя после своего ухода он вернулся умирать в Ламбах. Он ничего не рассказал монахам о подробностях своих поисков. Последние дни жизни провел взаперти, все время писал. Лишь в одном он проявил свою власть, попросив строителей, которые ремонтировали одну из стен монастыря, чтобы те вырезали знак свастики на каменной арке, выходящей в клуатр. Я побывал в Ламбахе незадолго до отъезда, в те дни, когда останавливался в Зальцбурге, прежде чем фюрер вызвал меня к себе на инструктаж. Я видел свастику, выгравированную на камне. Тот самый крест, который каждый день видел девятилетний Адольф Гитлер, учась в бенедиктинской школе в Ламбахе, куда на время переехала его семья. Там фон Хаген исписал своим почти не поддающимся расшифровке почерком те самые три черные тетради, которые спустя несколько десятков лет благодаря разысканиям Ланца фон Либенфельса окажутся в руках Общества Туле. К счастью, братья-монахи не впали в соблазн из-за богохульств, подобных этим:
«Мы прожили почти две тысячи лет, поклоняясь фальшивому богу, коснея в иудеохристианском суеверии, чьи козни я развенчал, рискуя собственной жизнью. Плод этого обмана – западный недочеловек и западная недокультура.
Но, несмотря на нашу европейскую гордыню, мы всего лишь жалкое подобие. Истинный человек еще родится и победит. Его семя и его мощь зреют в самом сокровенном тайнике Востока.
Его рождение будет ужасно и кроваво. Но он придет и завоюет себе то самое место, которое отведено ему в Космосе: будет казаться, что оно меньше нынешнего, но оно будет больше».
Петер Аухнайтер запротестовал, узнав о моем решении уехать.
– Это безумие. По нашим сведениям, зима будет очень суровая.
– Мне надо ехать, таков приказ, – лаконично ответил я, поблагодарив за доброе отношение. Аухнайтер пообещал подготовить караван.
– Чтобы набрать подходящих людей, придется заплатить им втрое больше обычного…
Мы выпили за успех предприятия. Он поделился со мной новостями, только полученными с помощью примитивной радиостанции.
– Муссолини смещен, 13 октября предатель Бадольо[79] объявил войну Рейху. Русские продолжают наступление на Кавказе…
Мне не хотелось углубляться в подробности этой катастрофы. Я чувствовал, что мой долг – быть выше всякого пессимизма.
– С узковоенной точки зрения, только секретное оружие может дать нам преимущество, – сказал Петер Калемберг.
Мы выпили за секретное оружие. Я не стал им ничего рассказывать о саботажах на норвежском заводе, производящем тяжелую воду. В холодном саду Харрер изо всех сил старался поддержать разведенный на помете яков огонь, на котором медленно поджаривались ребрышки барашка.
Мы много раз подряд подняли бокалы, придумывая поводы для энтузиазма и новые возможности. Я задумался о физическом и метафизическом оружии. Заезженная пластинка Шумана в который раз крутилась на граммофоне, купленном у непальских контрабандистов. Откуда взялась пластинка Шумана на этих затерянных высотах?
В какой-то момент меня охватило уныние, и я забился в кресло, сконструированное из огромных подушек, пахнущих карри. На секунду я почувствовал себя как наш Фюрер во время падения альпийской виллы, на которой он принимал меня. У меня перед глазами вновь возникло его лицо. Я почувствовал совсем не то, что можно ощутить при виде поверженного тирана, утратившего свою мощь. Я увидел, как доктор Морелле делает ему укол в бледную руку. Этот человек казался мне скорее монахом, который потерпел поражение в борьбе с сомнениями. Монахом, думающим, будто он теряет силу веры, с которой созывал людей к чудовищному причастию. Это одиночество проповедника, начинающего чувствовать, как возлюбленные боги покидают его. И в ужасе застывшего перед необходимостью быть всего лишь человеком.
Таинственная сила Врил.
Я снова, совершенно как наяву, услышал (и по-настоящему понял) слова Фюрера, когда тот сказал мне, что все будет зависеть от моей воли, от силы, с которой я буду противостоять сомнению.
Я отпил большой глоток обжигающей водки и заставил себя присоединиться к компании, которая радостными возгласами встречала появление жареного мяса.
За неделю моим товарищам удалось нанять караван, подходящий для зимнего перехода по дорогам, ведущим в самые отдаленные монастыри. Лебенхоффер съездил верхом в деревню контрабандистов и сумел договориться.
Бела хохотала до упаду, увидев меня в белом, как у погонщика, одеянии. Но потом, поняв, что расставание неизбежно, безутешно разрыдалась. Она села на пол и, глядя на изображение Далай-ламы[80] – обязательное украшение всякого тибетского жилища, – принялась молиться, прося, чтобы демоны «не выдули из меня душу», а если я умру, то «смерть моя была быстрой, и рядом был кто-то, кто сможет помочь преодолеть первый страх и смятение». Она зажгла палочку ладана, чтобы молитва должным образом вознеслась к небесным властителям.
Сумма, которую я заплатил Беле, показалась ей настолько огромной, что, как она сказала, теперь ей придется отдать половину «бедным монахам и старым брошенным животным».
Перед рассветом мы собрались за стенами храмового квартала, где начиналась суровая равнина, овеваемая дьявольски холодными ветрами. Караван состоял из трех яков, восьми мулов и около сорока баранов, навьюченных грузами для монастырей, мимо которых мы собирались идти. Это была живая еда.
Мы с Аухнайтером и его людьми устроили прощальный завтрак, выпив по чашке шоколада с лепешками, посыпанными сахаром и политыми ромом. Этот рецепт Калемберг называл «тибетскими блинчиками». Аухнайтер показал мне телеграмму, которую он собирался послать шифровкой в Берлин и где сообщалось, что я отбыл к месту встречи. В последний раз выходил я на связь с рейхом. С этого момента я становился полновластным капитаном своей миссии, своего утлого суденышка. Мне оставалось только привязать себя к рулю и отправиться в плавание по невероятным путям.
Оседлав своего мула, одетый в овечьи шкуры, я ощутил великую радость, которую дано пережить первооткрывателю или искателю приключений. Я оглянулся и увидел рассвет над высокими вершинами Гималаев. Вдалеке махали руками последние немцы, я их теперь очень долго не увижу. (Или не увижу вообще.) Эту фразу я вычеркнул из своей тетради, потому что пессимизм – уже начало поражения.
Глава IV
По направлению к пустыням на краю земли
ПЕРЕХОД ЧЕРЕЗ ТИБЕТ.ОКТЯБРЬ 1943 – ЯНВАРЬ 1944 ГОДА
В однообразии дороги день тянется нескончаемо долго. От холода нетрудно погрузиться в опасную дремоту. Весь мир лежит под ледяным стеклом. Приходится встряхивать головой, пришпоривать мула, шевелить руками.
Чанг, вожатый каравана, – скорее китаец, чем тибетец. Его выдает особая цепкость и прагматизм. Он обветрен, закален климатом и трудностями жизни контрабандиста. Чанг внушает мне доверие: он единственный из всех, кто, похоже, далек от какого-либо представления о боге. Он управляет своими людьми с помощью односложных слов и полунамеков. Погонщики почти все тибетцы, не считая двух-трех шерп, которые нанялись к нам ради хорошего заработка. На привале они играют в кости и пьют чай с медленно растворяющимся прогорклым жиром, похожим на желтый островок.