Чтобы не ели человечину, чтобы не убивали без оглядки, чтобы не совокуплялись без разбора, чтобы не натирали неразумные свои органы наслаждения об животных, не для этого органы были придуманы. Для продолжения своей коротенькой жизни в вечности эти органы нам даны, Саша. Ну и, может быть, чтобы наша короткая жизнь чуть веселей была.
…Я всё понимаю. Я всё так ясно вижу сейчас. И всё равно… Больно, плохо, страшно. И всех жалко.
Это письмо — вряд ли волеизъявление. Это, скорее, крик раненого, такое вот — „А-а-а-а-а“ — на три с половиной страницы.
…И познай истину, и она сведет тебя с ума…»
Когда я закончила писать, на часах было без пятнадцати семь. Через двадцать минут будильник в телефоне заиграет «Полонез Огинского». Или нет, какой день сегодня? Четверг? Значит, «Песню Сольвейг». Я прилегла к Варьке, обняла ее, тепленькую, любимую, и уснула.
Мне приснилось лето, Варька бежит ко мне босиком по траве, у Виноградова на даче, только дача другая какая-то — вместо темного леса за забором — вокруг поле с цветами и нет никакого забора. Но я знаю, что где-то есть Саша, я его не вижу, но у меня такое хорошее чувство, такое теплое. А Варька смеется, бежит ко мне, протягивая крохотные цветки — трогательно любимые ею пухленькие, тугие маргаритки, белые, густо-розовые, малиновые…
* * *
Около десяти часов я позвонила домработнице Виноградова, удостоверилась, что она пришла к нему убираться, предупредила, что сейчас приеду, привезу компьютер.
— Привозите, я на месте, — суховато ответила мне домработница.
Она, видимо, подумала, что я решила подарить любимому человеку компьютер, в честь нашей большой и светлой любви. Я положила в прозрачную папку письмо, которое писала с пяти утра. Мне казалось, что вот прочитает он это — и что-то дрогнет в его душе. Нет, не то, чтобы я надеялась, что он прибежит со словами раскаяния, но что не так безоглядно будет бежать от меня прочь.
Драгоценности я положила в целлофановый пакетик и сунула туда записку: «Отдаю тебе дорогие моему сердцу вещи, это слишком горькая память о тех днях, когда мы были вместе».
Я попробовала поднять коробки с компьютером и монитором и ахнула. Да они, оказывается, тяжелые! Надо вызывать такси — я даже до дороги с ними не дойду. Так лучше я отвезу их на дачу, какая разница, все равно туда точно на такси ехать. А сейчас в Митино проще доехать на метро, а не продираться в безумных пробках сквозь плотно забитое машинами Волоколамское шоссе.
Домработница Марина давно бы должна была называться по отчеству, если бы имела другую профессию. Встретив ее на улице, никто бы никогда не подумал, что она убирает квартиры. Подозреваю, что раньше она работала где-нибудь научным сотрудником, младшим, а, может, и старшим. Может, работает и сейчас. Просто денег не хватает — не на удовольствия, а чтобы прожить, оплатить квартиру, учебу детей и так далее. А Виноградов платит ей пятьсот долларов за то, что она два раза в неделю убирает пустую квартиру, в которой почти не готовят еду, не болеют и не играют дети. В этой квартире только пьют и развлекаются с женщинами. Хотя от этого тоже бывают издержки.
Года два назад Виноградов вдруг резко начал ремонт в квартире, с помпой, переехал жить на дачу, даже спал у нас на полу раза два в неделю. А ремонт в результате оказался просто срочной заменой обоев. Наверно, были причины, по которым нужно было во всей квартире сменить практически новые обои.
Марина отперла мне дверь и молча ушла в комнату гладить. Я же открыла шкаф и для начала не нашла своего короткого шелкового халатика, который обычно висел среди его рубашек. Потом я открыла обувное отделение — ни одной пары моих туфель — а должно было быть три.
Я заглянула в ванную. Наших зубных щеток в стаканчике с Варькой не было. Зато рядом с Сашиной торчала чья-то еще.
В комнате, где гладила Марина, обычно лежали Варины книжки и игрушки. Сейчас ничего не было.
— Марина, а вы не знаете, где Варины куклы?
— За шторой, на окне, — ответила Марина и быстро, но внимательно взглянула на меня.
Я взяла все с окна. Мне вдруг стало жарко. Главное, чтобы сейчас не стало дурно и не затошнило.
Я зашла на кухню. На кухонном столе я увидела роскошный букет тюльпанов. Тюльпанов — не хризантем… Мне Виноградов много лет упорно дарит белые хризантемы, которые я не люблю. Но зато они практичные — стоят две, а то и три недели, если менять воду. Я меняю и вынужденно вдыхаю их запах, который почему-то напоминает мне одно морозное утро…
Еще до Вариного рождения Виноградов однажды позвонил мне рано-рано утром и сказал, что приедет. Никак не объясняя — зачем, почему. А что тут объяснять — причина та же. Пахнущий морозом Виноградов, не теряя ни секунды, не говоря ни слова, как обычно, энергично провел интимное мероприятие и сказал мне: «Одевайся!» Я, ничего не спрашивая, быстро оделась, мы вышли, сели в его машину и куда-то поехали. Мы приехали на стройку.
Практически законченный новый дом, один из первых в Москве многоэтажных монстров нового времени, был еще обнесен забором, и поднимались мы на самый верх на внешнем, строительном лифте. Последний этаж, где мы вышли, был, наверно, тридцатый или тридцать пятый. Женщина, провожавшая нас туда, сказала: «Я сейчас!» — и уехала на лифте вниз. Я вопросительно посмотрела на Виноградова, а он, по-прежнему ни слова не говоря, взял меня за рукав и повел в одну из квартир.
Двери были еще не заперты, но в окнах уже были вставлены стекла. Все равно было очень холодно. Поэтому, когда Виноградов, оглянувшись на полуприкрытую дверь, стал расстегивать ремень, я вздрогнула, как будто раздели меня. «Иди сюда», — сказал Виноградов и стал смотреть в огромное, диаметром не меньше двух метров, круглое окно. Потом он закрыл глаза. Когда открыл, снова оглядел Москву с высоты полета военного вертолета и сказал: «Красота». Он сжал мою руку, и мне показалось, что он сказал это о том, что сейчас было.
Мы молча стояли и смотрели на непривычный вид города. Было видно далеко — Тушинский аэродром, все старые высотки по кругу, Ленинградский проспект.
— Как будто мы летим на вертолете, да? — я прижалась к нему.
— Ага, — отозвался Виноградов и стал подниматься на второй этаж. В квартире, оказывается, был еще и второй этаж. Он походил там, молча спустился и сказал: — Пошли.
Мы спустились вниз на строительной люльке.
— Понравилось тебе? — спросил он меня, когда мы сели в машину.
— Ну да… — неуверенно ответила я.
— А мне что-то не очень, — пожал плечами Виноградов.
И никогда не объяснил, зачем мы ходили тогда смотреть ту квартиру. Но у меня так и остался в носу волнительный, морозный запах чуть разреженного воздуха, его близости, неоконченной стройки, каких-то непроизнесенных обещаний…
И хризантемы, которые он дарит десять лет подряд, пахнут тем же.
А тут стояли тюльпаны. Огромные, свежие малиновые тюльпаны с яркими желтыми полосками. Тугие и плотные, наверняка голландские, опрыснутые специальным раствором, от которого цветы становятся как восковые и долго не жухнут. Штук пятнадцать прекрасных тюльпанов, а может, и больше…
Я положила папку с письмом в холодильник, стараясь не оглядываться на букет… Так он точно вечером найдет письмо, когда полезет за пивом. Сюда же я положила пакет с драгоценностями.
Остались вещи в шкафу. Варькины пижама и маечки, мои кофточки, короткие шелковые рубашонки, в которых можно и спать, и завтрак готовить. Симпатичная будущая жена в очаровательных гипюровых штанишках… Еще бы чуть ума этой жене…
Я открыла шкаф. Наши вещи лежали на месте, чуть сдвинутые вглубь и прикрытые его шарфами. А на соседней полке, низко, на уровне моего пояса, там, где я обычно машинально хватала чистые полотенца, валялась куча чьего-то нижнего белья. Застиранные лифчики, вывернутые наизнанку трусы, черные блестящие колготки… Я стояла и молча смотрела на это, не трогая. Из-под белья свешивался рукав блузки, с длинной манжетой. Я заметила автоматически, что лифчики очень маленького, вероятно, нулевого размера. И что манжета грязная.
Полкой ниже стояли туфли. Две пары. Одни — из золотистой клеенки, на высоком, не очень тонком каблуке, хорошо поношенные. Другие — разноцветные, замшевые, на высоком, квадратном каблуке, с тупыми носами. Эти — явно из чьей-то прошлой жизни. Сейчас даже купить такие нельзя.
Я глубоко подышала, хотела сесть на диван, но не стала. Быстро запихнула все наши вещи в два пакета и крикнула Марине:
— Марина, я ушла! До свидания!
Я вышла из подъезда. Прошла метров пятьдесят и остановилась. Дальше идти я не могла. У меня было мерзкое, тошнотворное ощущение. Принудительные работы в общественном туалете. Разгребай, смотри, нюхай, ходи по чужой грязи. Ведь кому-то выпадает такое наказание. А за что мне? За мою безысходную любовь? За глупость? За готовность бесконечно унижаться и считать это любовью?