Я постояла несколько секунд и почти бегом вернулась. Марина снова открыла мне дверь, чуть удивленная.
— Вы извините, я положу все обратно. Я… — Я стала совсем некстати плакать, а Марина неожиданно по-доброму приобняла меня за плечи.
— Ничего, ничего, это все пройдет… — сказала она, подняла с пола мою дубленку, положила ее на диван и пошла гладить. Сейчас Марина еще больше была похожа на младшего научного сотрудника в библиотеке иностранной литературы.
Я разложила все наши вещи на свои места — раскидала дрожащими руками, стараясь, чтобы все лежало, как было. Я сейчас уйду отсюда и буду сама себе повторять: «Нет. Я не копалась в чужом белье, я никогда не видела трусов новой Сашиной девушки, я не разглядывала чужие „спальные“ туфли, удивляясь, до чего же они старые и поношенные — хорошо выносились на улице или в любовных играх с моим Сашей? Я не искала свои вещи, надежно спрятанные Сашей от чьих-то глаз. Я не заталкивала в пакеты свои видавшие лучшие дни рубашонки и туфельки вместе с Варькиными мишками и книжками. Мне никогда не придется краснеть, если Саша спросит меня — не стыдно ли мне было копаться у него в вещах. Стыдно. Я зря это сделала».
Закрыв дверцу шкафа, я повернулась, чтобы взглянуть на Варины фотографии, всегда стоявшие на полке.
На полке не было ни фотографий Вари, ни трех-четырех игрушек, которые она делала ему на праздники, а он ставил на полочку, чтобы смотреть и радоваться. Он все это убрал. Потому что теперь у него в шкафу лежат другие трусы.
Я пошла на кухню, вынула из холодильника свое письмо и драгоценности с запиской в мексиканском стиле, бросила их к себе в сумку. Можно уходить.
Я позвала Марину.
— Я прошу вас, Марина… мы с вами почти не знакомы… У нас с Сашей так все сложно… Не говорите ему, что я приходила. Я не ожидала, что здесь у него кто-то живет. Это совсем не в его правилах…
— Ну почему же, — вдруг ответила Марина. — В его правилах, по-моему, делать все, что он захочет. Ему же все можно. Он так думает, — она негромко продолжала говорить, составляя в раковину грязную посуду, которую он, вернее, они оставили утром. — Он может все купить, потом сломать или… гм… испачкать, выбросить, купить новое. Может попросить починить или почистить испорченное. Если не получится привести в порядок грязное и сломанное — отдаст бедным. Я вам этого не говорила. Не переживайте. Всё к лучшему.
— Спасибо.
— Идите с богом, не плачьте, — Марина проводила меня и закрыла за мной дверь.
Я ехала на метро обратно и пыталась успокоиться рациональными мыслями: а вот была бы я корыстная, я бы забрала у него какую-нибудь дорогую вещь — в отместку! Хотя на самом деле — нет у него никаких дорогих вещей.
Он живет в квартире, как в гостинице — не заполняет дом ненужными ему картинами, фигурками, статуэтками, подсвечниками, а подарки, которые нельзя использовать утилитарно, он просто передаривает.
То, что он убрал фотографии — объяснимо, хотя и очень погано. Сейчас мысль о Варе будет мешать ему оправдывать свой выбор. Варя — плохая девочка, не уважает папу, всегда на вопрос: «Ты чья?» отвечает «мамина», хотя, разумеется, носит его фамилию. Была поменьше, отвечала «маминая». Ну а чья же она, если только последние полтора года мы жили вместе с Сашей, и то не постоянно. А до этого он прибегал к нам то раз в неделю, а то и раз в месяц. Кто ее растит, того она и считает родителем.
Мало — участвовать в зачатии, чтобы стать отцом. И мало — дать денег на шоколадку и даже на велосипед. Ни один ребенок за это любить не будет.
Ты не хочешь отвечать на бесконечные вопросы: «Откуда на земле моря?», «А кто придумал Бога, если человека придумал Бог?», «Почему нельзя поймать тень?».
Ты не можешь честно ответить на такой важный вопрос: «Пап, а ты очень хотел, чтобы я родилась?» Ты не уверен, с кем поедешь отдыхать в свой следующий отпуск — с ребенком или с очередной девкой — «как фишка ляжет», во что играть будешь — в примерного отца или в жеребца с чисто вымытым задом.
Так почему же ты требуешь, чтобы ребенок тебя любил? Это ты его люби, за то, что он есть, и за то, что у него нос и уши, как у тебя. А маленькому человеку для любви этого мало. Можно вымуштровать ребенка, как собачку — он будет знать несколько команд «Молчать!», «Слушаться!», «Уважать!» Я знаю, что некоторые отцы именно это называют любовью. Но Виноградов всегда требовал от Вари любви искренней, а не показного уважения. И научить ее этой любви должна была, разумеется, я.
По мне так — пусть Варя уважает и любит меня, насколько я этого заслужу: сколько буду ей отдавать — себя, своей жизни и души, сколько буду терпеть, бить себя по той руке, которая хочет шлепнуть ее, буду ли я трусливо срывать зло на ней, или же на том человеке, который мне это зло причинил.
И все это она когда-нибудь отдаст своим детям, не мне. Я-то надеюсь на тот свет уйти на своих ногах, как моя бабушка. Для этого каждое утро начинаю с ледяной воды и на ночь не ем мяса, не курю, а главное, все время думаю: что бы еще сделать, чтобы к старости не развалиться, чтобы в один прекрасный день вздохнуть, поцеловать Варьку и уйти. Оставив ее, тоненькую, умненькую, трепетную, растить не похожих на меня внучат.
Бесславно возвратившись домой из Митино, я забрала Варю от нашей эпизодической няни — тети Маши, которая иногда оставалась с Варей на час-другой. Мне пришлось позвонить ей и попросить забрать дочку из школы, потому что я точно опаздывала. Тетя Маша гуляла с Варей на бульваре. Видимо, я плохо выглядела, наметавшись в Митино с пакетами и наревевшись на обратном пути в метро, потому что обычно сдержанная и нелюбопытная тетя Маша спросила:
— Что ты, Леночка, как горем убитая? Не случилось чего?
— Да так… — Мне не хотелось вдаваться в подробности. Я бы с удовольствием рассказала тете Маше — выборочно — что у нас произошло, но только не сейчас. — Да, теть Маш… кабы не про нас — был бы мексиканский сериал. А так — горе горькое.
— Умер кто? — не поняла она.
— Нет, муж ушел, Варин отец. Ничего не будет, тетя Маша, — никакой жизни, никакой семьи… Вот и горе.
Тетя Маша, хорошая простая женщина, поправила Варьке шапку, горестно покивала и ответила мне:
— Не говори так, Лена. Как это жизни не будет? А горе горькое, это вот, знаешь, когда моя соседка по даче тем летом похоронку на сына получила. Проводила в армию, как все… А его на учениях убили, случилось там что-то. Вот она всё лето ходила по участку и в голос выла. Утром просыпались от ее крика. Морковку полешь, помидоры поливаешь, а она кричит, убивается. Есть садимся, а кусок в горло не лезет. Рядом человек с горя кричит, жить не хочет. А ей никто и сказать ничего не мог. Все понимали. Плакали тоже вместе с ней. На своих на живых смотрели и плакали.
Варя, внимательно слушавшая свою няню, взяла меня за руку и взглянула на меня. А мне стало очень стыдно. Стыдно жалеть себя, свою переломанную жизнь и любовь, стыдно плакать о Саше, который заставлял меня издеваться над моей собственной любовью и душой, потакая его затеям и прихотям.
Дома Варя всё поглядывала на меня, ожидая, что я расскажу, почему я совсем расстроенная. Но я не стала говорить о поездке в Митино, села делать с ней уроки, все время думая о том, что надо попытаться забрать наши вещи хотя бы с дачи. Я надеялась, что там не придется копаться в чужих вещах, что туда новая пассия, с которой так увлеченно занимается сейчас сексом Виноградов, еще не добралась.
А зачем мне это нужно? Чтобы внятно обозначить конец наших отношений — и для него, и для себя. Чтобы не оставлять себе трусливой возможности для сомнений.
На дачу ехать мне было труднее. Во-первых, это почти пятьдесят километров от Москвы, а во-вторых… В Митино мы ездили в гости, вещей там набралось — два пакета, как выяснилось. Пять минут хватило, чтобы собрать по дому, две минуты — чтобы разбросать все обратно. Дольше воздух ртом хватала.
На даче — вещей много. И много было совместной жизни. Там мои клумбы, там кухня, которую я всю спланировала сама, каждый ящичек. Надо еще подумать, что забирать — я же не стану, как мародерка, тащить оттуда кастрюли, подушки, хотя я их и покупала. Не буду срывать шторы, которые шила на руках…
Да и вообще — там на каждом углу воспоминания. Надо было, наверно, чуть отойти, успокоиться, а потом только туда ехать. Но странное чувство толкало меня — езжай, езжай…
Потом, позже, я поняла, почему я так спешила. А в тот день объяснила себе просто — Виноградов сейчас начнет расчищать жизненное пространство для новых игр. Я знаю, видела сто раз, как, не задумываясь, он освобождается от ненужных ему вещей. Или от чьих-то забытых, оставленных то ли случайно, то ли с надеждой. Сбрасывает без разбору в коробку и сжигает. Остатки выбрасывает в лес. Наши вещи он вряд ли бы сжег — свалил бы их в подвал, где живут мыши и сыро. Мыши от голода осенью съели старый ковер. От сырости погнили все полотенца, забытые на сушилке.