— Как, — спрашивают Джейка вновь и вновь, словно с его стороны это какое-то извращение, — как может он до сих пор ненавидеть немцев?
— Да легко.
— Но послушай, — ласково увещевает его Нэнси, — как можно ненавидеть Гюнтера Грасса?
— Да как два пальца об асфальт.
— И Брехта?
— Вплоть до десятого колена!
Этого Нэнси, которой в День Победы в Европе было неполных семь лет, уяснить неспособна.
Ну как ей объяснишь, не выставив себя психом, как расскажешь об этом еврейском кошмаре, этом ужасе, который внезапно накатывает в его же собственной гостиной, разит как раз тогда, когда вокруг все только что было исполнено благополучия, когда вроде бы наконец все как-то устаканилось, улеглось, сплелось воедино — дом, жена, их общие дети, — так что всякие неприятности, ошибки и неудачи поддаются спокойному осмыслению, и даже такие вещи, как старение и смерть, только что казались вполне переносимыми.
Если бы он и попытался как-то что-то объяснить, то начинать пришлось бы с этой гостиной, с вещей банальных и бытовых. С буржуазного быта, который, надо признать, пятнадцать лет назад ему тогдашнему был совершенно чужд.
Вот вечер пятницы: хотя они не зажигают свечи и не исполняют других подобных ритуалов, которые позволяли бы встречать шабат как невесту, кое-что в нем все же остается, и при случае он это ощущает. Чаще всего после хорошего обеда. Из поджаренных ребрышек с печеной картошкой, салата, сыра и вина. Джейк откидывается на софе, перед ним чашка кофе из свежемолотых зерен, коньяк в сферическом коньячном бокале; истомленный и расслабленный, он тем не менее пытается что-то там разбирать в очередном предложенном его вниманию сценарии. Нэнси, уютно подобрав под себя ноги, устроилась в кресле, слушает концерт Моцарта в исполнении Давида Ойстраха. А может быть, наконец добравшись до воскресных газет, вырезает рецепт или статью о том, как элегантнее оформить травяной бордюр. Или размышляет над последней программой «Национального фильмотеатра», заранее в точности зная, что захочется посмотреть ему. Курчавенький Сэмми, плюхнувшись животом на пол, лежит, подставив кулачок под подбородок, с задумчивым видом составляет из затейливых деталек головоломку. Молли что-то рисует, нахмурилась. Нет только Бена. Ловит кайф в колыбельке под должной дозой материнского молока. А когда дети разложены по кроваткам, если к тому времени его летаргия проходит, он поднимает Нэнси, принимается ласкать ее, и заниматься любовью они удаляются в спальню на второй этаж, по дороге приостановившись у двери горничной, которой надо пожелать доброй ночи. В постели она под него всячески подстраивается, и он не чувствует себя ни уцененным, ни на безрыбье навязанным. Кончают вместе. Потом строят планы на отпуск. Что у нас там на очереди — Коста-Брава или долина Луары? Даже и менее счастливый брак, и то давал бы хороший повод к самодовольству. И великодушию к друзьям: все мы люди, у всех есть маленькие недостатки.
Бывает, Джейк не сдюжит, так и задрыхнет на софе. Мужиковато, конечно, зато ну очень по-домашнему! А перед тем, понадобится ли персик или пепельница, или, быть может, тарелочка вишен, это ему подаст Сэмми. А захочется выкурить сигару — ее принесет Молли.
Где-то далеко идут войны, происходят насилия. Люди голодают. Пальчики черных младенцев обгрызают крысы. Кругом зверство. Поджигатели. Враги. А у них убежище, которое он выстроил для своей семьи. Они пользуются им правильно и живут себе припеваючи. Разбитое стекло парника — работа Сэмми: не в те ворота гол засандалил. Нэнси ухаживает за своими розами и кустами томатов. Джейк помогает с прополкой. Доносящееся с кухни нескончаемое жужжанье — это бессонный мистер Шапиро, хомячок Молли, мчится, бежит в никуда, вращая свое колесо. Пятна на обоях в гостиной — Джейк виноват: произошел выброс шампанского из неловко откупоренной бутылки. Буфет — причуда Нэнси. Ее первая покупка на аукционе. В кладовке запас еды, в буфете — вина, в банке — денег. Хата богата, супруга упруга. Да и дети прелесть.
«Ну что, Янкель, жизнь удалась?»
«Да уж, грех жаловаться».
И вдруг, откуда ни возьмись, знакомая фотография еврейского мальчонки в кепке, порванном пуловере и коротких штанишках. Удивленное лицо, в глазах ужас, руки подняты над головой в попытке защититься. На заднем плане узкая варшавская улица, кучка других евреев. Они с нашитыми на грудь звездами Давида, с узлами и мешками на плечах. Все стоят с поднятыми руками. Позади них невидимому фотографу позируют четверо немецких солдат. Один для смеха навел винтовку на оцепеневшего еврейского мальчонку.
«Дети резали себе руки и собственной кровью писали на стенах барака, как это сделал мой племянник, написавший: „Андреас Раппапорт, прожил шестнадцать лет“».
А вот еще одна фотография, на сей раз поразительно красивой еврейки, она сидит голая на корточках перед ямой; солдаты за ее спиной ухмыляются. Смотрит в камеру; во взгляде нет ни гнева, ни осуждения, одна печаль; рукой пытается прикрыть свисающие груди. Как будто это важно. Как будто через несколько секунд она не будет мертва.
«Сколько их, по вашим оценкам, убито в Освенциме? Кто-кто, а вы-то должны бы знать».
Богер[69]: «Думаю, Гесс назвал примерно правильную цифру».
«То есть два с половиной миллиона человек?»
«Два миллиона или один миллион, — отмахивается Богер, — попробуй пойми теперь!»
Затем (в его еврейском кошмаре) за ними приходят. Прямо на дом. Уполномоченные службы дежидизации, призванные уничтожать еврейскую заразу. Бена как цыпленка хватают за ноги и вышвыривают в окно, разбрызгав его мозги по всему крыльцу. Молли, всем своим опытом наученную считать взрослых добрыми, вскинули в воздух — но не для того, чтобы вновь поймать в объятия, а чтобы ударить головой о кирпичный камин. Сэмми застрелили из пистолета.
«Когда двери фургона открывали, оттуда исходила страшная вонь, настоящий смрад смерти. В эти грузовики заключенных грузили своим ходом, а выбрасывали прямо в ямы рядом с крематорием № 11».
«Случалось ли, что кто-то был в этот момент еще жив?»
«Да».
«Но Менгеле не мог при этом присутствовать все время».
«По-моему, он находился там всегда. День и ночь».
11
Пятница.
Вслед за Томасом Нейллом Кримом и Эзрой Липски (ох уж этот пойлишер[70] паскудник!), а также вполне в традиции доктора Криппена, супружеской четы Седдонов, Невилла Хита, Джона Кристи, Стивена Варда[71] и других им подобных, Джейкоб Херш, бывший бейсбольный релиф-питчер сорок первой группы Флетчерфилдской средней школы, оказался в зале № 1 Уголовного суда, доставленный туда из камеры внизу, чтобы отвечать перед судом совместно с Гарри Штейном. Охранять обвиняемых с двух сторон встали молчаливые конвойные.
Над судебным залом № 1 огромный прозрачный купол. Стены в дубовых панелях. Меч правосудия — сверкающий, с похвальным тщанием выкованный и отделанный золотом — был в 1563 году подарен городу оружейным мастером и с той поры висит над судьей рукоятью вниз. На месте и свежий букет цветов и пахучих трав — традиционное средство от тюремной лихорадки, возникающей, как считалось, вследствие страшной вони, которая в прежние времена шла снизу, из камер Ньюгейтской тюрьмы. Букет, как всегда, стоит перед багроволицым Представителем Королевы в уголовном суде. Присяжные тоже тут как тут — переминаются с ягодицы на ягодицу на скамьях столь жестких, что уже одно это, с опаской подумал Джейк, должно склонять их к суровости немилосердной.
На Джейке его самый дешевый, скромненький костюмчик серенького цвета, будто из ателье проката, где он поседел и залоснился от трудов праведных. Выбор рубашки тоже неслучаен — из тех полупластмассовых, которые после стирки не требуется гладить. Современно, недорого, но солидно (никто ж не знает, что рекламой своих рубашек и воротничков фирма «Эрроу» обязана парочке счастливых гомиков). Все это должно подчеркивать его близость к народу, а стало быть, и к присяжным. Какой выбрать галстук, он раздумывал больше часа, пока наконец сердце не подсказало: вот он! Выбор пал на старую «селедку», когда-то купленную на распродаже в универмаге Джона Барнса.
Коварный мистер Паунд впервые вызвал на слушания Ингрид только вчера. Подобающе бледную, хотя и вполне привлекательную Ингрид в строгом черном костюме с юбкой, лишь чуть приобнажающей колени.
— Вы работаете, мисс Лёбнер? Кем?
— Работаю помощницей по хозяйству. Au pair girl. А вообще я студент.
Облаченный в парик Советник Ее Величества быстренько установил, что Ингрид двадцать лет, в стране она находится семь месяцев, а до того воспитывалась в семье приличнейшей из приличных: ее отец дантист в Мюнхене. Вечером 12 июня она ходила смотреть кино в «Одеон», а потом зашла выпить кофе в паб «За сценой» на Финчли-роуд. К ее столику подошел незнакомый мужчина.