Так что и дом они с мужем в перспективе будущего проживания отгрохали солидный — добротный двухэтажный зимний дом (вместо маленького, хлипкого, насквозь продуваемого старого), первый этаж из кирпича, второй из дерева.
Ее это был почин или мужа, кто знает, но Константин тоже был расположен к сельской жизни.
Долго они строили дом, лет семь или восемь, деньги периодически заканчивались, рабочие тоже менялись. Костя халтуру не поощрял, ругался с ними, а потом просто прогонял и нанимал других. И все у него в конце концов получалось — дом, сад, парники, даже собственный колодец…
Любили они дачу, любили свое хозяйство. Неизвестно, кто больше, он или она.
Другие в отпуск на юг, к морю, в дальние страны, а Мизиновы — на дачу, к грядкам, к курам и кроликам. Что они делали с ними по осени, догадаться нетрудно. Только вот как отваживались? Может, кого-нибудь специально просили? В то, что сами, не очень верилось. Она — вся такая восторженная, трепетная: листики-цветочки, птички-синички, он хоть и крепкий хозяин, но не до такой же степени. Хотя, собственно, что? Деревня так деревня, нужно соответствовать.
Петух все портил. Чем больше он изощрялся, напрягая ущербные связки и истощая понапрасну отпущенный ему природой ресурс, тем все хуже у бедняги выходило. Да и окружающим от его убогих скрипучих рулад несладко. Причем не только соседям, но и хозяевам. Соседи терпели и пытались сохранять толерантность, хотя едва ли не каждое утреннее пробуждение начиналось с истошных инфернальных воплей, настроение сразу портилось, не говоря уже о том, что элементарно не удавалось выспаться.
Теперь касательно толерантности. Терпение терпением, но надо и честь знать. И нельзя не признаться, что в головах дружелюбного и все вроде бы понимающего люда зрели не самые благовидные мысли. Нет-нет, а кто-нибудь уже не раз бывал замечен возле сетки рабицы, разделяющей участки, причем именно в те минуты, когда петух уже закончил распевку и натужно выдавливал из глотки ни на что не похожие всхлипы.
Над птицей явно назревало что-то роковое, о чем она, вероятно, даже не подозревала, поскольку и сами хозяева никакого беспокойства не проявляли. Хотя, как выяснилось позже, не совсем так: постепенно и они созревали для неизбежности. Мойры уже готовы были перерезать нить.
Еще лето не кончилось, еще ярко рдела на солнце сладкая ягода малина и огурцы на грядках наливались хрустящей свежестью, только в одно прекрасное утро (оно и действительно было таким — солнечным, с легким ласковым ветерком), проснувшись позже обычного, все были сильно удивлены царившей над окрестностями тишиной. Она вливалась в душные комнаты вместе с жаркими лучами летнего солнца, ветерок отдувал задернутые занавески, призывая скорей распахнуть окна и двери и выйти в сияющий благодатный мир. И тогда догадались, кому обязаны этой восхитительной тишиной: петух молчал… Ни хрипа, ни скрежета, ничего другого. Молчал он и днем, молчал и вечером.
Случилось. Петух потерял голос.
Владельцам его, впрочем, никто никаких вопросов не задавал, хотя, разумеется, любопытно было, что же в конце концов стряслось с крикуном. Хотелось знать, как был, если так можно выразиться, решен вопрос: сама ли природа, наскучив его слишком самоотверженным рвением, отпустила певца на покой, то ли хозяева отдали (подкинули) какому-нибудь страстному яйцепоклоннику, посуливши незаурядную петушиную активность, а может, просто выпустили на волю в надежде, что тот обретет себе какое-нибудь новое пристанище или, что еще вероятней, станет жертвой естественного отбора…
Но все скоро прояснилось. Хозяева действительно почувствовали, что всё, рубикон их терпения перейден и они больше не в силах выносить жизнерадостного петушиного ора. Да и мрачные физиономии невыспавшихся соседей, мелькавшие за оградой с разных сторон, тоже сыграли свою роль.
Не составляет труда представить, как это было (с теми или иными вариациями).
Хозяин берет в одну руку топор, второй крепко прихватывает попытавшегося было улизнуть хрипуна, вместе с хозяйкой они уходят за дом, где сложена поленница и где Константин обычно колет дрова. Там все и свершается, окончательно и бесповоротно (о подробностях история деликатно умалчивает).
Тишина стояла обалденная, как будто не один петух умолк, а все петухи на свете. Можно было подумать, что только у Мизиновых есть куры, хотя, не исключено, так и было. Прошли те времена, когда даже на дачах их держал чуть ли не каждый пятый, решая таким нехитрым образом проблему пропитания.
Но молчали не только петухи. Птицы, которые обычно громко гомонили летними утрами, разжигаемые побудочными кликами, тоже вроде притихли. Если прежде их звонкие бодрые трели перекрывали надрывный сип или вторили ему, то, странное дело, теперь никто не мешал, а они тем не менее предпочитали отмалчиваться либо чирикали как-то совсем вяло и скучно.
Ладно птахи, но и с собаками что-то происходило. Вроде совсем из другой оперы, однако теперь их лай слышался гораздо реже, даже собачьи разноголосые свадьбы, которые кого угодно могли вывести из себя своей назойливой истеричностью, и те вроде поутихли.
Про кур и говорить не приходится.
Впрочем, могло и почудиться.
А вот у Кости с Клавой и впрямь что-то не ладилось. Прежде приезжавшие на дачу каждую пятницу вечером, а случалось, что и на неделе, если удавалось договориться на службе, с некоторых пор они появлялись совсем редко. Клава потерянно бродила по участку с задумчивым, отсутствующим взглядом и ни с кем не здоровалась, словно не замечала… Константин, раньше каждое утро начинавший с граблями или лопатой, теперь вставал поздно и лишь ненадолго выходил из дома, как будто в саду совсем не было дел. Если раньше слышались их голоса, то теперь создавалось такое впечатление, что они вообще не разговаривают друг с другом. Ни обедать позвать, ни вопрос задать, ни обратиться… Ни слова. Молчком и молчком.
А следующим летом они и вовсе перестали приезжать. Только дочь, у которой с мужем была в другом месте своя фазенда, время от времени наведывалась, чтобы проверить, все ли в порядке, да покосить вымахавшую в пол человеческого роста траву.
И вдруг как гром средь ясного неба: Клава умерла.
От дочери же и стало известно. Неохотно и невнятно, тушуясь, та сообщила, что прибаливать мать стала как раз вскоре после расправы над петухом. И в ответ на недоуменные взгляды быстро уточнила: петух ей часто снился, все казалось, что она слышит сиплый дребезжащий клекот. Дошло до того, что, отводя глаза в сторону, поведала дочь: мать бродила по квартире и звала: «Пе-тя, петя-а!» Думали, что это у нее нервное и постепенно пройдет, однако ж вот как все обернулось.
Что касается Константина (про отца дочь почему-то говорила отчужденно, даже с затаенной, но сразу ощутимой враждебностью), то он к даче совсем остыл и ездить сюда больше не хочет. Не нужна, говорит, мне эта дача. Словно подменили человека.
Так до сих пор и неясно, что же в реальности произошло. Не в птице же этой злосчастной, в конце концов, дело.
Дом между тем стоит — добротный, видный (сколько сил и средств вложено), с высокими окнами, в нем бы жить и жить, а он пустует. И участок, прежде аккуратно подстриженный, с заботливо ухоженными грядками, зарастает сорной травой, дикими кустами, яблони плодоносят и сбрасывают никому не нужные яблоки, которые бесхозно гниют на земле. Сиротливо, чахло, запущенно на участке, будто выгорело что-то.
Цепочка и в самом деле была необычная: каждое звено состояло из тонких плоских изогнутых восьмеркой пластин, в три слоя плотно прилегающих друг к дружке. Изящество и массивность одновременно. Даже не цепочка — цепь. Золото чуть потемнело, и не было пресловутого банального блеска — патина только придавала благородство.
Стариной веяло.
Музейная, можно сказать, цепочка. Фамильная драгоценность.
Когда мать передала ее К. — именно как фамильную драгоценность, доставшуюся еще от бабушки, а той, возможно, от ее родителей и так далее, — у него даже не возникло мысли о ее стоимости.
Ну да, крупная, довольно увесистая, но главное, наверно, даже не в этом, а в ее изяществе, в этих тончайших пластинках. И конечно, в ее старине. Драгоценный металл, имеющий свою цену, но вместе с тем — украшение, ювелирное искусство, антиквариат, что придавало ему еще большую ценность…
Так ее стоимость и оставалась для К. неведомой. Завернутая в кусок фланели, цепочка легла на дно небольшой картонной коробки и там покоилась до самого последнего времени, до того дня, когда К. пришлось перерыть весь шкаф, чтобы найти ее. Лет двадцать почти прошло.
Родителей уже не было, они с женой тоже не молодели, а она так и лежала там, в самой глубине шкафа, заваленная другими вещами.