С семнадцати лет он отказался от короткой стрижки, и его редкие выгоревшие волосы достигали плеч. Одеваться он любил в черные сюртуки и вообще предпочел бы носить только черное, если бы это не грозило репутацией святоши. Он выработал несколько манерную семенящую походку и на упражнения в ней потратил более года. Эта манера была единственным заметным для постороннего глаза протестом против неуклюжего крестьянского мира, в который он никогда не хотел входить. И догадывался он об этом или нет, походка была точным отражением его музыкального мышления. Ибо ночное музицирование на органе представляло собой изящно задуманные, как бы парящие композиции, в которых одна мимолетная торопливая мысль догоняла другую, обновляя или опровергая ее. В этом сущность всякого гения: он в совершенстве умеет оживлять вещи, коих не видел и о которых не слыхал. Элиас никогда не слышал полифонической музыки, ведь Оскар Альдер владел лишь грубыми, беспомощными аккордами.
Нервическая наружность и хорошая сама но себе конституция этого человека могли, однако, свидетельствовать о том, что когда-нибудь он восстанет против всего мира или по крайней мере скрывает в своем сердце глухой мятеж. Если не считать своеобразия его походки и страшной кончины, можно сказать, что этот музыкант никогда не выказывал на деле какого-либо непокорства. Он принял свою жизнь такой, какая есть, подлаживался к временам года и законам природы, работал, нажил сутулость и мозоли на ладонях, не ожидая удовлетворения, чувства счастливой усталости или надежды на лучшее будущее. Он не щадил себя, работая в усадьбе отца, чтобы не привлекать к своей персоне излишнего внимания. Шок, испытанный в детстве, не прошел бесследно. А что, собственно, мы могли бы посоветовать Элиасу? Если человеку изначально суждено иметь даже гениальные способности, он никогда не раскроется в полную силу: слишком расточительна власть, управляющая миропорядком. И даже в иной среде, там, где любят и ценят музыку, ничего бы не изменилось в жизни этого человека.
Господь сильнее, ведь он любит все несправедливое на этом свете.
После катастрофы развитие его музыкального дара приняло несколько иное направление. С той самой ночи, когда Элиас спас Эльзбет из огня, он полюбил девочку с силой и страстью, превосходящими предел человеческий. Он решил для себя, что жить стоит лишь ради любви и ей надо отдать всю душу, все силы, всю жизнь. Подвергнув мучительному испытанию свою волю, он сделал выбор в пользу Эльзбет и, стало быть, изменил своему музыкальному гению. А поскольку гений дарован ему Богом, он изменил Богу.
Пусть, однако, читатель, с которым нас уже связывает, условно говоря, чувство некой интимности, не думает, что Элиас прекратил музицировать. Как раз наоборот. Он стал необычайно требователен к своему таланту, ведь теперь он играл для Эльзбет. Дважды в неделю он запирался в церкви и по наитию постигал игру на органе. Упражняясь в сложнейших этюдах, он до боли и головокружения разрабатывал кисти, добиваясь необходимой расстановки пальцев. Когда кисти раздались, они могли охватывать — просто не верится — децимы[10], да еще и престиссимо[11]. На педаль он нажимал только носком ступни, а благодаря точно угаданному положению ступней ему удавалось совершенное легато[12]. Когда его изнуряла беготня между кафедрой управления и мехами, он полагался на Петера и просил его нагнетать воздух. Петер делал это охотно, потому что к тому времени уже влюбился в Элиаса Альдера. Впервые услышав поразительные импровизации своего друга, Петер не на шутку испугался и забыл подать воздух. Как в детстве, когда он испытал затаенное очарование существом иной породы, так и теперь он был поражен этим необыкновенным человеком. Его сердце бешено застучало, когда Элиас с улыбкой повернулся к нему и попросил сказать свое мнение об игре. Петер не мог вымолвить ни слова. Он готов был закричать и броситься на грудь своему другу. Он должен — лихорадочно стучало в мозгу, — должен сделать так, чтобы Элиас, это самое прекрасное существо на свете, всегда был рядом с ним, всю жизнь. Как можно жить без него?
Стоит рассказать и о том, как однажды ночью наш музыкант потратил уйму сил, чтобы разобрать инструмент. Из-за перепадов температуры, сырости, ржавчины и сальной копоти орган пришел в столь жалкое состояние, что некоторые клавиши стали западать, обнажились пазы соединений, а трубы издавали такой страшный вой, что напоминали о древнем Иерихоне. У Элиаса лопнуло терпение, и он принялся разбирать стенки, вытаскивать планки, извлекать угловые крюки, клавиши и тяжи, вентили и контрвентили, а затем и трубы (каждую он извлек из виндлады[13]), а со всех деталей смахнул кисточкой столетнюю пыль.
Возвышение, на котором стоял инструмент, смахивало теперь на мастерскую, в которой одновременно трудились кузнец, кожевник и резчик по дереву. Каждую операцию, каждый шаг он заранее обдумывал и рассчитывал на бумаге, и в конечном счете у него не пропал зря ни один кусочек кожи. После чистки и реставрации с непостижимой сноровкой он стал безошибочно настраивать регистры. Поставил два самодельных рога, конический и вогнутый, поправил рельеф груб, осторожными ударами молоточка углубил втулки, а Петер в это время терпеливо жал на клавиши, покуда соответствующий звук, все более учащая колебания, не замирал, исчерпав себя. К обедне орган блестел как новенький. Друзьям пришлось еще некоторое время побыть возле него, так как Элиас хотел закрепить швы мехов и стыки деревянных частей. Он окунул кисточку в муку, побелил швы, и на то место, где мука хоть немного осыпалась, он накладывал заплатку из овчины, смазав ее горячим костным клеем.
В тихий послеполуденный час друзья окольными путями пробрались к своим домам. Не успев сменить пыльную и перепачканную одежду, Элиас вспомнил о клятве, которую дал Господу в ту первую ночь, проведенную у органа. Он поклялся тогда, что не будет знать покоя до тех пор, покуда не вернет инструменту душу. Вот теперь можно быть спокойным. А в комнате выл и визжал от радости Филипп. Элиас свистнул, чтобы идиот замолчал. Идиот умолк.
Лучше бы Оскар Альдер вовсе не приходил в себя. При вступлении его охватил дьявольский страх, при «Господи, помилуй» у него запотели очки, при «Славе!» потные пальцы соскользнули с мануала, а при второй «Славе!» — курат Бойерляйн забыл, что было до этого, — у органиста сперло дыхание, и он без чувств грохнулся на пол.
Два ухмыляющихся нахала тотчас же взгромоздили тучного органиста на сиденье, какой-то суетливый Альдер собрал носовые платки, поплевал на них и начал прикладывать к живописным синякам и шишкам на лбу музыканта. Отныне Элиас освобождался от обязанности раздувать мехи, и не было отныне прощения Оскару Альдеру: новый орган немилосердно посрамил жалкого дилетанта. Нульф Альдер, после пожара переставший ходить в церковь, вынес в трактире уничтожающий приговор. «Оскар Альдер, — сказал он, — музыкальный мошенник». Нульф заверил публику, что знал это всегда, и подтвердил свою мысль какой-то фразой на доморощенной латыни. Утешить несчастнейшего музыканта было некому, а унижали его до тех пор, пока он с помощью спиртного сам не поднял себя на должную высоту.
Когда Элиас музицировал, он делал это ради Эльзбет. Он сочинял музыку, которая передавала запах ее желтых, как осенний лист, волос, дрожание маленьких губ, звенящий колокольчиком смех или шуршание се фартучка из камчатной ткани. Он похищал се тайны одну за другой, будь то едва заметное, но неотвратимое прихрамывание на правую ножку, маленькая мякушка носа, безобидный налет гусиной кожи или первый золотушный румянец. Он вслушивался в речь ребенка, в ее мелодию, и благодаря своему имитаторскому таланту вскоре овладел забавным детским языком Эльзбет. Мы должны помнить, что наш герой любил семилетнего ребенка. Поначалу он, разумеется, не испытывал к ней эротического влечения, хотя уже тогда ему был ведом мучительный зов плоти. Поэтому он пытался заглушить его работой, вкалывал как проклятый в надежде, что усталость подавит похоть. Когда же у девочки впервые начались месячные и ее голубой корсетик упруго натянулся, Элиас почувствовал вдруг отчаянное желание быть рядом с ней и гладить ее волосы. И он делал это, после чего долго не мыл руку, покуда не выветривался запах хлева, исходящий от прядей девочки.
Эльзбет была спокойным ребенком, миловидным и добрым, чему нельзя не удивляться, зная ее отца, грубого мужлана с подлой душой, который в любой момент готов был излить свою злобу не только на близких, но и на весь белый свет. Но Эльзбет пошла в мать. А Нульфиха была женщиной такого склада, что безропотно переносила воскресное буйство пьяного мужа, никогда не жаловалась, даже если бывала битой и опозоренной; эта смиреннейшая из жен прощала супругу все грехи, за которые он ни разу не попросил прощения. Она была так беспомощна, что когда дети искали у нее защиты от разъяренного отца, она отталкивала их в страхе перед ним. Эльзбет многое унаследовала от матери. Так же как и мать, любившая тешиться фантазиями о лучшем мире, Эльзбет ткала свою мечту про юношу, который явится однажды из чужедальней страны и возьмет ее с собой; сквозь кисею утреннего тумана они помчатся на конях к Рейну, юноша будет целовать ей руки, гладить ее голову, покрытую накидкой, и согревать поцелуями озябшие губы. Короче говоря, глаза девочки были полны любви. И несмотря на то, что юноша был рядом, хотя и он пришел в этот мир, образно говоря, с чужбины, ее глаза не видели его.