— У вас религия маленьких мальчиков, — сказал Вольф.
— Вы же не компетентны судить об этом, — пожурил аббат Гриль.
— Я не верю в Бога, — сказал Вольф.
Он помолчал несколько мгновений.
— Бог — это враг производительности, — сказал Вольф.
— Производительность — это враг человека, — сказал аббат Гриль.
— Человеческого тела… — парировал Вольф.
Аббат Гриль улыбнулся.
— Все это не сулит нам успеха, — сказал он. — Мы с вами сбились с пути, и вы не отвечаете на мой вопрос… вы не отвечаете…
— Меня разочаровали внешние формы вашей религии, — сказал Вольф. — Слишком уж все это произвольно. Манерничание, песенки, красивые костюмы… что католицизм, что мюзик-холл — все одно и то же.
— Перенеситесь в свое духовное состояние двадцатилетней давности, — сказал аббат Гриль. — Давайте, я же здесь, чтобы вам помочь… священник или не священник… мюзик-холл, это тоже очень важно.
— Ни за, ни против аргументов нет, — пробормотал Вольф. — Либо веришь, либо нет. Я всегда стеснялся войти в церковь. И всегда испытывал стеснение, глядя, как люди, годящиеся по возрасту мне в отцы, преклоняют колени, проходя мимо маленького шкафчика. Это заставляло меня стыдиться своего отца. Я не общался с дурными священниками, о которых понаписано столько гнусностей в педерастических книгах, я не присутствовал при несправедливости — я едва ли сумел бы ее распознать, но я стеснялся священников. Может быть, из-за сутаны.
— А когда вы сказали: «Я отвергаю Сатану, его порождения и мирские наслаждения»? — сказал аббат Гриль.
Он пытался помочь Вольфу.
— Я думал о мирских наслаждениях, — сказал Вольф, — это верно, я уже не помню… о конфетах в полосатых бело-зеленых фантиках… и о варенье… из райских яблочек. Знаете, я едва усвоил самые азы катехизиса… При моем воспитании я не мог уверовать. Это была просто формальность, чтобы получить золотые часы и не встречать препятствий для женитьбы.
— А кто заставлял вас венчаться в церкви? — сказал аббат Гриль.
— Это позабавило друзей, — сказал Вольф. — Свадебное платье для жены и… уф! мне все это надоело… меня это не интересует. И никогда не интересовало.
— Не хотите ли взглянуть на фотографию Господа Бога? — предложил аббат Гриль.
— Фото, а?
Вольф посмотрел на него. Тот не шутил, внимательно-услужливый, нетерпеливый.
— Я не верю, что у вас таковая имеется, — сказал он.
Аббат Гриль запустил руку во внутренний карман сутаны и извлек оттуда красивый бумажник из крокодиловой каштанового цвета кожи.
— У меня их тут замечательная серия, одна лучше другой… — сказал он.
Он выбрал три штуки и протянул Вольфу. Тот пренебрежительно их обследовал.
— Так я и думал, — сказал он. — Это мой однокашник Ганар. Он всегда корчил из себя Господа Бога — и в школьных спектаклях, и просто на переменах.
— Так оно и есть, — сказал аббат. — Ганар, кто бы мог подумать, не так ли? Это же был лентяй. Лентяй. Ганар. Господь Бог. Кто бы мог подумать? Вот, посмотрите эту, в профиль. Она более четкая. Припоминаете?
— Да, — сказал Вольф. — У него была здоровенная родинка возле носа. Иногда он пририсовывал ей на уроках крылышки и лапки, чтобы думали, что это муха. Ганар… бедолага.
— Не надо его жалеть, — сказал аббат Гриль. — Он прекрасно устроился. Прекрасно.
— Да, — сказал Вольф. — Устроился хоть куда.
Аббат Гриль спрятал фотографии обратно в бумажник. В другом отделении он нашел маленький картонный прямоугольник и протянул его Вольфу.
— Держите, мой мальчик, — сказал он. — В общем и целом вы отвечали не так уж плохо. Вот вам зачетное очко. Когда наберете десять, я подарю вам образок. Очень красивый образок.
Вольф посмотрел на него с изумлением и покачал головой.
— Это неправда, — сказал он. — Вы не такой. Вы не можете быть таким терпимым. Это притворство. Провокация. Пропаганда. Суета сует.
— Что вы, что вы, — сказал аббат, — ошибаетесь. Мы очень терпимы.
— Ну-ну, — сказал Вольф, — а кто может быть терпимее атеиста?
— Мертвец, — небрежно сказал аббат Гриль, засовывая бумажник обратно в карман. — Итак, я благодарю вас, благодарю вас. Можете идти.
— До свидания, — сказал Вольф.
— Вы найдете дорогу? — спросил аббат Гриль, не ожидая ответа.
Вольф уже ушел. Теперь он обдумывал все это. Все то, что сама особа аббата Гриля запрещала ему воскрешать в памяти… стояние на коленях в темной капелле, доставлявшее столько мучений, и которое он, однако, вспоминал без неудовольствия. Сама капелла, прохладная, немного таинственная. Справа от входа находилась исповедальня; он вспомнил первую свою исповедь, полную недомолвок и общих мест — как и следующие за нею, — и голос священника, доносившийся из-за маленькой решетки, казался ему совсем не похожим на его обычный голос — неясным, немного приглушенным, более умиротворенным, будто бы и в самом деле обязанность исповедника возвышала его над обычным положением — или скорее возвышала до его положения, наделяя изощренной способностью прощать, углубленным пониманием и способностью безошибочно отличать добро от зла. Забавнее всего была подготовка к первому причастию; вооруженный деревянной киношной хлопушкой священник обучал их маневру, словно солдатиков, чтобы в день церемонии не было ни сучка ни задоринки; и из-за этого капелла теряла свою власть, становилась местом более привычным; между древними ее камнями и школьниками устанавливалось нечто вроде сговора; школьники, сгруппировавшись справа и слева от центрального прохода, упражнялись в построении в два ряда, которые сливались далее в одну сплоченную колонну, тянувшуюся вдоль прохода до самой лестницы, чтобы снова разделиться там на две симметричные процессии, направляющиеся получать облатки из рук аббата и помогавшего ему в подобные дни викария. Уж не он ли, не викарий протянул мне облатку? — спрашивал себя Вольф, и у него перед глазами проходили сложные маневры, целью которых было поменяться в критический момент местами со своим напарником и получить облатку от того, от кого следовало, ибо в противном случае ты рисковал быть пораженным громом или попасться на веки вечные в лапы Сатаны. А затем они разучивали песнопения. Сколь сладостными агнцами, славами, надеждами и опорами оглашалась капелла! И теперь Вольф дивился, видя, до какой степени все эти слова любви и поклонения могли оставаться на устах окружавших его детей, как и у него самого, лишенными всякого значения, ограниченными своей звуковой составляющей. Ну а тогда было занятно получить первое причастие; по отношению к иным — самым юным — складывалось впечатление, что переходишь на следующую ступень социальной лестницы, продвигаешься по службе, а по отношению к старшим — что получаешь доступ к их положению и можешь общаться с ними как равный с равным. А еще нарукавная повязка, синий костюм, крахмальный воротничок, лакированные ботинки — и все же, несмотря на все это, было и переживание великого дня: изукрашенная капелла, заполненная народом, запах благовоний и огни тысяч свечей, смешанное чувство, что ты на представлении и приближаешься к великой тайне, желание возвыситься через свою набожность, боязнь «Ее» разжевать, колебание между «если бы все это было правдой» и «это правда»… и, по возвращении домой, набитый желудок, горькое впечатление, что тебя облапошили. Остались раззолоченные образки, вымененные у приятелей, остался костюм, который он потом сносит, крахмальный воротничок, который больше никогда не понадобится, и золотые часы, которые он в минуту жизни трудную загонит безо всякого сожаления. И еще молитвенник, подарок набожной кузины, который из-за красивого переплета он так и не посмеет никогда выбросить, но что же с ним делать — так и не догадается… Разочарование, лишенное размаха… ничтожная комедия… и крохотный осколок сожаления, что никогда не узнаешь, то ли в самом деле увидел мельком Иисуса, то ли плохо себя почувствовал и тебе это пригрезилось по причине духоты, запахов, раннего пробуждения или слитком тесного крахмального воротничка…
Суета сует. Никчемное мероприятие.
И вот Вольф уже перед дверью месье Брюля и даже перед самим месье Брюлем. Он провел рукой по лицу и сел.
— С этим все… — сказал месье Брюль.
— С этим все, — сказал Вольф. — И никакого результата.
— То есть как? — сказал месье Брюль.
— С ним не за что было зацепиться, никаких общих тем, — сказал Вольф. — Только о глупостях и разговаривали.
— Ну и что? — спросил месье Брюль. — Вы же рассказали все самому себе. Это-то и существенно.
— А? — сказал Вольф. — Да. Хорошо. Все-таки этот пункт можно было бы из плана убрать. Сплошная пустота, никакой субстанции.
— По этой причине, — сказал месье Брюль, — я и попросил вас сходить сперва к нему. Чтобы побыстрее покончить с тем, что лишено для вас значения.