Нет, она просто не смогла бы задать себе этот вопрос: «Как жить?» — в то горячее, душное лето.
Это лето было летом ее надежд. Но только лишь в том смысле, что она каждый день, каждый час и каждую минуту надеялась на то, что именно сегодня, именно в этот день или час, в эту минуту или даже в следующую томительную и сладкую секунду, которая набежит коротким и тревожным вздохом, она наконец-то узнает и остро почувствует самую главную и самую важную тайну всей своей новой жизни. Надежда не покинула ее. И она не спрашивала себя: «Жить-то как?» Она знала, как жить, и жила, подчиняясь только своей страсти.
Вопрос этот пришел к ней потом.
В общем-то, он неизбежен был — этот вопрос, потому что опять пришли холода, давно кончился летний ее отпуск, и в зимние вечера она подолгу прислушивалась к самой себе, с удивлением порой вспоминая летнюю жару и себя в этой душной и липкой жаре, болезненный свой жар, бредовое свое состояние. Ее словно бы обманули. Она очень рассчитывала на что-то и шла, бежала, торопилась, надеясь наконец-то почувствовать и вобрать в себя что-то главное, без чего вся ее жизнь представлялась ей лишь чередой душных ночей и дней, бесконечным и торопливым бегом, воплем каким-то, сплошным и глубоким вздохом, словно бы она только и делала, что вдыхала в себя воздух, и он уже стал до боли распирать ее грудь, уже невыносимо стало терпеть этот глубокий, как колодец, вздох, эту наполненность, от которой стучало в висках.
Но наступил наконец-то спасительный выдох, наступило головокружительное падение в холодный колодец, слабость, темнота в глазах, тяжкий стук сердца и вдруг удивительная ясность и легкое, тихое дыхание. И спокойный, как это дыхание, запоздалый вопрос: «А как же дальше жить?»
«Жить-то как?» — спросит у нее потом Татьяна Родионовна, а она ей ответит, как уже не раз отвечала втайне самой себе:
«Откуда я знаю».
Но к этому вопросу и ответу она не спешила. Она не хотела слышать эти робко возникающие, как глубокие колодезные капли, вкрадчивые вопросы и тот единственный, горький ответ, которого она боялась, который пугал ее своей пустотой и безнадежностью. Она старалась уверить себя, что ничего не изменилось в новой ее жизни и она по-прежнему ждет встречи с Петей Взоровым и радуется этой встрече.
Слаб и смешон человек в своей безрассудной чувственности.
Демьян Николаевич вышел рано утром с эмалированной миской в руке и, ослепленный, зажмурился, заслонившись миской от яростного раннего солнца, которое было уже над лесом.
Роса, обметавшая за ночь спутанные августовские травы, была еще так сильна, так первозданна в своей нетронутости, что холодный блеск ее напоминал тяжелый блеск затуманенного на заре тихого озера. Все вокруг было придавлено, примято, залито этой росой, и низкое солнце не в силах еще было согреть сверкающую влагу, поднять поникшие цветы, точеные коробочки зрелого мака — все это пребывало еще во власти ночного холода и длинных утренних теней.
Но солнце уже успело сжечь восточный край неба и сухим своим теплом грело руки и лицо, обещая опять безоблачный день и жару.
Иногда в голову Демьяну Николаевичу приходили тихие и успокаивающие его рассуждения, которых он даже сам стыдился и, опасаясь прослыть глупцом, никогда не осмелился бы поделиться ими с кем бы то ни было.
С некоторых пор утренние размышления, похожие скорее на благодарственные молитвы новому дню, подаренному жизнью, стали для него приятной привычкой. Порой ему даже казалось, что он наконец-то обрел способность на старости лет понять простоту мира, в котором жил, способность выделить суть и отбросить все случайное. Он даже думал иной раз, что до сих пор жил в каком-то кажущемся мире, жил привычным воображением и вот теперь-то наконец может себе позволить роскошь обо всем думать и размышлять так, как оно есть на самом деле. Нет, он ничего не открывал нового! Он просто отбрасывал старые свои представления о чем бы то ни было и пытался освободиться от привычки судить о предмете по тому, чем он ему казался. Он теперь искал свои собственные объяснения миру, в котором так долго жил и который скоро уже придется покинуть. Эти поиски успокаивали его и отвлекали от печальных мыслей.
Наивными своими рассуждениями, которые Демьяну Николаевичу вовсе не казались наивными, он словно бы подводил итог всем своим долгим и случайным наблюдениям, чувствам и ощущениям, с которыми жил, радуясь дождю и солнцу, снегу и зеленой траве. Ему даже иной раз казалось, что он открывал в этих своих молитвенных рассуждениях что-то очень важное, о чем все люди на свете давным-давно забыли, а вот он вдруг вспомнил и восстановил в своем сознании, как нечто удивительное и необычное.
Ему, например, пришло в это утро в голову, что солнце, которое нежно согревало его в эти минуты, вот уже много дней подряд поднимается из-за леса и не уходит с неба до вечера. Но когда бывают пасмурные дни, оно тоже точно так же восходит над лесом и целый день светит с такой же испепеляющей яркостью, хотя на земле идет дождь, дует холодный ветер и нет для людей никакого солнца.
«Когда идет дождь, — думал Демьян Николаевич,— он идет только лишь для меня. А в пятистах километрах дождя нет, и для тех людей, которые там живут, есть одно только солнце. Я под дождем, а они под солнцем. Но все мы вместе всегда под солнцем, потому что Ярило светит и под дождем. Солнце само по себе. Как жизнь. И все вокруг само по себе — роса, мокрая трава и зеленые огурцы на грядке. И я тоже сам по себе, — подумал он в это утро с каким-то тихим удовлетворением. — Нет! Я не частица чего-то целого. Я просто сам по себе. У меня свое рождение и своя смерть. Если бы я был частицей, как, например, какой-нибудь аккумулятор в машине, то, умерев, я бы остановил хотя бы на время громадный механизм, частицей которого я бы считался. Но ведь ничто не остановится, когда я умру. Ничто! Кроме моего собственного сердца, мозга, зрения... Значит, я единственное и незаменимое целое. Я сам по себе и вовсе не обязан давать отчет в своих поступках... кому бы то ни было. Я неповторим, и это главное. Никто сейчас в целом мире не стоит вот так, как я, с миской в руке над грядкой огурцов, никто не думает сейчас, сию минуту о себе так, как думаю я, и никто не благодарит небо за то неповторимое пробуждение, за те силы, которые во мне еще есть, чтобы встать и выйти из дому. Я один проснулся, один вышел, один думаю, один чувствую старой своей кожей тепло солнечных лучей, вижу эту росу и слышу запах спелости, запах земли, помидоров и огурцов. Разве я в силах помочь людям, которые не чувствуют всего этого так, как чувствую я? Разве им можно помочь, если они не благодарны за каждый день, который подарен им с такой щедростью, с таким великодушием! Что им еще надо от жизни? Сытости? Вот я сейчас соберу огурцы. Их съедят за обедом гости и скажут что-нибудь о том, как отличаются огурцы с грядки от тех, что куплены в магазине. А я, как солнце, буду сам по себе. И какое мне дело, что там будет твориться на земле, что там будет казаться людям — дождь, голубое небо или туманы. Какое мне дело, каким боком ко мне повернется земля, где там у нее южный или северный полюсы, где дождь, а где жара? Мне нет никакого дела! Я постоянен и однообразен, как солнце над дождями и туманами. Пусть они греются своими маленькими надеждами, а мне и без них тепло».
Так он думал, сидя на корточках, на белых своих пятках, пружиня босыми ногами, сунутыми в шлепанцы, а мокрые руки его, словно бы тоже сами по себе, раздвигали шершавые и поседевшие от росы огуречные листья, обнажая влажную, затянутую посеребренными паутинками, пахучую землю, на которой лежали зеленые, упругие и тяжелые от собственного сока, колючие огурцы. Они хорошо прятались, и Демьян Николаевич радовался всякий раз, когда пожелтевший, ворсистый листик, который он отстранял рукой, открывал взгляду притаившийся на холодной земле, обрызганный росою огурец. Он любовался им, как будто это не огурец был, а какой-нибудь необыкновенный белый гриб, случайно попавшийся на глаза, и, стряхнув с него крупинки прилипшей земли, бросал в миску. А пальцы слепо натыкались опять в путанице душно пахнущих, сильных и упругих листьев на колючую округлость другого огурца, и он опять спешил увидеть этот единственный и неповторимый огурец, запечатлеть на мгновение в своей памяти и бросить на белую эмаль миски, испытывая странное чувство, похожее на сожаление.
Огурцы в то жаркое лето уродились хорошо, и было их множество. И помидоры тоже уже наливались белым соком, матово блестели перевязанными, светло-розовеющими щечками, выпирая из буро-зеленой и словно бы пропылившейся ботвы. Лук поспевал, глянцево желтея своей сочной упругостью, выламываясь из земли, тесня своих собратьев по грядке. И морковь уже тоже показалась из земли, как и рыжие луковицы по соседству.
Ухоженная, рыхлая земля словно бы исторгала из себя, как какой-нибудь хорошо отлаженный автоматический агрегат, все эти розовые, рыжие, лиловые и зеленые изделия, заканчивая в усталости сложный цикл своей мудрой и напряженной работы. Даже воздух пропах поспевающими плодами: каждый источал свой запах, рождая счастливо дурманящий аромат созревания, остро напоминавший о близкой уже осени, об увядании, о туманах и горьком дыме.