– Собираюсь в Патайю, – сообщил преподаватель, – хоть и сезон дождей. Захотелось вдруг общения, – и робко поднял глаза на Шкр-ова, – острых ощущений. Думал, в Хорватию. Там нудистскими пляжами завлекают. А до этого пять лет в Абхазии отдыхал. Там привлекает, что на пляже – совершенно один. Что вы не раздеваетесь? Не стесняйтесь. Давайте закроем дверь?
В последнем незанятом купе Шкр-ов заперся, чтобы ослабить зловещие возгласы проводницы: «Кат-лет-ки по-донбасски!», чтоб не просунулись чудовищно раззявленные черные зубастые морды под молитвенное: «Кета, лещ, горбуша, сомики; берем, ребята, подешевле…», встречный поезд тащил мимо возможности: в одном купе целовались, в следующем, болезненно прищурившись, спала женщина, вцепившись жилистой рукой в сомкнутые рукоятки сумки; дальше: женщина размахивала страшной вилкой – что она говорит? – на потолке мигала пожарная сигнализация, как огонек плывущего высоко самолета, Шкр-ов поднес губы к оконной щели – из нее коротко пыхало ночной, сырой стужей, перестукивающейся и шипящей, звезд больше не видать, только поближе к поезду мелькают какие-то белые столбы, почему всё потеряло смысл, если бы уснуть, сон – охранительное торможение клеток головного мозга; он застелил полку, в которую меньше дуло, зажмурился и начал смотреть, что покажут. Сперва показывали лес и лес, мелькающий за окном без железнодорожных шторок. Потом как-то стемнело, и дальше уже показывали что-то без цвета, вернее, что-то, в чем цвет не имел значения – там его не просто не было сейчас, цвета там вообще не существовало.
Нет, не получалось как у всех – все повалились и уснули разом, простодушно выставив в коридор сандалии и кроссовки, подозрительно одновременно, словно намеренно бросили Шкр-ова одного, что-то приближавшееся знали. Или просто измучены духотой. В Чернянке стояли двадцать шесть минут, меняли тепловоз, далеко от станции – здесь никто не садился, проводница отперла: «Десантируйтесь потихонечку», и он спрыгнул на щебенку; вот, сюда, в его вагон из тьмы раздраженные санитары тащили ущельем меж вагонами и цистернами носилки, женщина с прической, напоминавшей нависший надо лбом утюг, направляла их; точно – в мое купе! – поближе: в руках женщины оказалась кошачья переноска, несли старика – старик втянул щеки и свалил облысевшую голову на бок, нарядили его в костюм, выглядевший новым, словно там, куда старик собрался отправиться, встречали по одежке. Шкр-ов отвернулся и ушел к молотковым перестукам и ощупывающему свету фонариков – осталось запастись свежим воздухом. Всё отмеренное уже случилось. Дно.
Он долго не возвращался в купе, женщина с утюгом на голове возилась с пуговицами и наволочками, поправляла, подкладывала, укрывала, поила, какие-то таблетки, «Спокойной ночи, папа» и ушла в плацкарт, ее сменил ветеран с наградами, ползший из вагона-ресторана, – может, их везли праздновать Девятое мая? Может быть, даже в Волоконовку, но разговаривали ветераны, как незнакомые, – голоса их Шкр-ов слышал неясно, словно сквозь сон, будто они, старики, уже забрались на небо или преодолели значительную часть пути до облаков.
– Четверых детей чужих воспитал, – размеренно говорил тот, что лежал, первое, что, видимо, постоянно приходило в голову в эти оставшиеся ему часы и дни, – потом уже узнал. Такая она была, – и вздохнул, но без осуждения, с болью от того, что «была», – так казалось Шкр-ову, – при немцах – с немцами. После немцев – со мною… Ребятам она перед смертью призналась, а девчонкам еще раньше… Девчонки знали. А я – нет. Но они ничего, так… Нельзя сказать, что заброшен. Всегда есть на хлеб и чистую рубашку. Старший сын на генеральской должности в Белгороде, звонил, поздравил. Но внуков не вижу…
– Пусть это всё уходит в историю, – второй старик оглушенно не знал, что полагается… при таких вот э-э… обстоятельствах, и решил применить лично опробованное единственное средство, существенно продлевающее жизнь.
– Так она давно уже в истории, – живо, но с оттенком раздражения, разве об этом, – ее уже нет, – и волнуясь, как о познанном чуде, торопясь донести: – Оказывается – в одном миллилитре – спермы! Должно находиться – двадцать миллионов – сперматозоидов! – Для него важным было выговорить верно. – И все они должны двигаться вперед, чтобы были дети. А нет столько – заниматься… ну вот… как это… сексом – можешь. А детей не будет. А у меня, – воскликнул с горечью, – всего миллион! – не сказал «было».
Второй дед помолчал в уважении перед вставшими перед ним внушительными цифрами. Вряд ли он задумывался прежде о собственных показателях.
– А она узнала. И скрыла. И сказала: я только хотела, чтобы ты был счастливый. Как все. Чтоб у тебя было… – с ударением на «о», и замолчал, словно по лицу его потекли слезы…
Второй как бы после раздумий осторожно спросил:
– А можно ли поинтересоваться, большая у вас пенсия?
– Пенсия у меня маленькая, – с не меньшей горечью, – двенадцать тысяч. Была надбавка за две «Красные Звезды».
– Но при Хрущеве отменили.
– При Хрущеве отменили.
Рушилось и здесь; подальше от падающих стен! – но открывались новые щели, гас свет, в туалете пропала вода, Шкр-ов трижды позвал «извините…» в пещеру проводницы – но ответно только сопело неподвижное тело, ладно растекшееся соразмерно ложу; заставил себя: мое купленное место, что такого – лягу и сразу отвернусь, полка старика казалась пустой, только углами торчали коленки, он высох до скелетного основания. Остались кости, шишковатые соединения костей и складки кожи с белым шрамом на месте бедра, откуда брали, видимо, какую-то запасную часть. Отвернулся. Шорох – погас свет. Шорох-два: старик что-то расстегнул, и на Шкр-ова вспрыгнул кот, пару раз мяукнул и бесшумно и точно перепрыгнул на старика, поточив когти об одеяло Шкр-ова, прежде чем оттолкнуться для прыжка; спали все вокруг, и Шкр-ов вдруг почуял ответственность за всех, словно сопровождал слепых, надо объяснить старику: всё не так, как ему показалось, – по-другому как-то! – мальчишке из соседнего купе: жизнь другая! – такой, как сейчас, она будет не всегда, так не у всех; проснулся один, на стоянке, женщина, называвшая старика папой, вздыхая, протирала пустую полку и, как только Шкр-ов пошевелился, скомкала и убрала за спину окровавленные тряпки и, как «извините», сказала, уходя:
– Умирать привезли.
Где мы? На лбу станции светлело незагоревшее пятно от свалившейся таблички с названием, на поплывшей, ускоряясь, серой земле стояли парники из отслуживших оконных рам, похожие на крыла вымерших, но сохраненных вечной мерзлотой стрекоз, сложенные криво, с нечеловеческим безобразием, на задних дворах ферм высыхали ржавые водоросли сельхозтехники, заправки, магазины и птичники нового урожая сменяла местность, словно кричащая об уличных боях, и следующая станция оказалась безымянной – куда я еду? – в Волоконовке он не ощутил боли, что забросил, что так давно, всё то же; внизу – река в облачных зарослях, через поля идут плечистые элеваторы, заслоняя дымящий сахзавод, и повсюду лежали майские жуки – на пнях, асфальте, автомобильных крышах, – раздавленные или немного помятые, слегка запыленные, полураскрыв панцири и подсохнув – виновато, что не встретили Шкр-ова как следует, выбросились на землю преждевременно, а кто не успел – тяжеловесными предсмертными рейдами бороздили воздух меж березовых веток; отогнав криками хищных вокзальных таксистов, Шкр-ов почему-то забрался в маршрутку и рассматривал телят, убито дремлющих в пыли. Над головой водителя раскачивался рулончик бумажных билетов. Шкр-ов навсегда уже забыл их. А увидел – вспомнил. С разных концов маршрутки деловито шмурыгали носами.
Его ждала родня на Зацепе – показать соседям, но он вылез на площади. Кружили ласточки-соринки, в тишине наискось брели три милиционера. Несли дубинку и наручники. Равнодушные, как волосы. Он осматривался, сравнивал и прошел в парк, захваченный галками, над которым косо поднимался шашлычный дым, в тень, где одиноко сидели замученные неясными мечтами и ясными окликами неясного подростки с синими подглазьями, и опустился на лавку, чтобы покрепче стать собой, внутри собственного поношенного кожаного мешка со следами наиболее употребимых гримас на лицевой части черепного покрова. И напротив лавка пуста. Ангелы оставили ее, сронив подсолнечную шелуху и розовый обрывок салфетки с куском хлеба. Шкр-ов сравнивал. Потом появились дед с внуком. Внук тянул сок из пакета. Дед облегченно упал на лавку, открыл пиво, показал внуку пену: видишь? Уже кипит! И всосался в бутылку. Внук приступил к изучению урны.
Похоже, Шкр-ов признал: в его отсутствие этот город стал похож на Москву, подравнялся. Всё такое же. Но поменьше. Прохожие держат в кулаках мобильники, как православные образки. Кока-кола в стекле. Две девчонки из эмо-движения с черными веками. Мотодебил в кожаной жилетке, в фашистской каске с рожками. Особняк начальника ФСБ. «Зона» – так и делает школьные мелки. Ресторан с кальяном. Пара богатых сынков на «ауди», зябнущий каменный Ленин. Возьми кредит – на каждом углу. У «Царства вин» покрикивают «Воло-конов-ский “Спартак”!!!» Погранцы. Единая Россия. Таможня. Развалины детской библиотеки. Вай-фай. Шприцы. Только черных поменьше, а так – Москва, уменьшенная, сокращенная до модельной малости, способной дать кому-то примерное представление без лишних временных затрат, что за Москва такая была, есть… Неясно, для чего это сделано. Кому это нас собираются показать. А когда еще пустят скоростные железные дороги… Шкр-ов всё больше терял себя, и родня правду кричала: да тебя не узнать! другой совсем стал! ничего не ешь! Не мог объяснить, не хотел смотреть участок, не слушал про глину и ж/б плиты по дешевке б/у – застыл, погуляю один, в спину кивали: наскуча-ался, родина-а…