– Из Краснодара. Дружила с мальчиком. А потом что-то перестала. Свататься пришел – отказала. А потом из ее дома фотография пропала, и началось: визжит, лает. Сюда привезли – выла так, что я не знал, куда прятаться… – Лысый отложил косу, поднялся и заговорил строже, исполняя свое назначение: – Молча зайдешь, ложишься – на пол! – на живот, вдоль дивана, голова к печке. И ждешь. Помни: матушка в руки денег не берет!
Низкая, узкая оказалась комната, иконы, дрова на железном листе у печи – холодно, наверное, еще ночами, подтапливают, диван в три слоя укрывали ковры, песок в тазу утыкан зажженными свечками; раз пришел – Шкр-ов стал коленями на половик, сотканный из лоскутов, – ужасно глупо – и по-пляжному лег, подперев подбородок ладонью. А может, она ничего и не спросит.
Вышло наоборот: сперва, мягко и быстро ступая, бабка – маленькая и сухая – оказалась за его спиной, не показав лица, в фартуке, – всё, что увидел, уже что-то делала над ним, а потом, как бы после, стукнула дверь, и раздались приближающиеся шорохи и звяканье задетого ведра.
– Не горячо тебе? – почему-то спросила бабка. – А то я убавлю. Чтоб спину не сжечь. И еще разок, – быстро отошла и отряхнула руки над тазом с песком, – слышишь, как лопаются? Это я у тебя соли из позвоночника вытянула, вон как сыпятся на пол, – отряхалась еще, – сейчас спинка остынет, терпи… – не чувствовал ничего, – вижу, собака тебя в детстве напугала.
В детстве; Шкр-ов вдруг узнал в бабке Дусю Гусакову, ее звали Партизанкой за привычку подглядывать в заборную щель; он почувствовал необычайно сильную надежду и радость, потому что Гусакова была старушкой уже в его детстве и то, что она еще оставалась жива, означало, что и Шкр-ов еще не совсем… Не далеко ушел от начала… Не глубоко…
– Баб…
– Матушкой зови! Какая я тебе бабка!
– Баб Дусь.
Гусакова еще раз, но уже не так выразительно встряхнула руками и отозвалась неясным обморочным голосом, будто очнулась посреди смутного сна:
– А? А чей ты есть?
Она жила в столбянке на углу Ворошилова и Карла Маркса, садила и сдавала государству чеснок и продавала мясо – соседка выносила из мясокомбината, и всё время выходила замуж, и брала всё младше и младше; бабушка Шкр-ова говорила, что с первым мужем Гусакова прожила двенадцать часов.
– Внук Марии Ивановны Писаревской с Ворошиловской. У вас молоко козье брали.
– Мария Ивановна моя подруга была. А какой же это внук? – подошла присмотреться.
Шкр-ов поднялся на ноги, а потом опустился на диван, чтобы маленькая Гусакова хорошо разглядела.
– Оксанкин сын, Славка? С Харькова?
– Нет, у Оксаны две дочери. Я сын Виктора, что на хлебозаводе…
– А-а, помню, тот, что в медакадэмию поступал, – Генка!
Шкр-ов вздохнул:
– Генка – это Фельдмана внук, зуботехника. Мы жили за водокачкой, напротив Уколовых.
– А-а, вот ты чей… Шустрый такой бегал. Туда! Сюда! Самолет на веревке крутил.
– Да, – рассмеялся благодарно Шкр-ов, – точно!
– Дед Уколов всё говорил, – Гусакова потрясла воображаемым костыликом, – о це буде чоловик! Читака!
– Нет, это про Вовку, старшего фельдмановского…
– Что моряком завербовался…
– На флот. Я за клубникой к вам лазил, забор повалили с Зубенко.
– Зубенко – этот… – как его…
– Швед.
– Швед. Его помню. На мопеде своем… А ты тот внук, что в милиции на вокзале, а потом лекарства начал продавать?
– Это Пономарев, что на Котовой женился.
– И развелись.
Гусакова присела рядом, они потерянно помолчали, но она попыталась еще:
– А не ты жил в Карпихиной хате с хохлушкой с дистанции связи?
Шкр-ов покачал головой и тоже приступил, отчетливо:
– Вы – Марию Ивановну Писаревскую – помните?
– Так подружка моя.
– У нее дети: Оксана, Григорий, Рита, Федор и Виктор, – подождал: встал следующий кирпич? – идем дальше: – я Виктора сын. Помните, – да вот же: самое простое! – сразу надо было, – баллон вам газовый кто прикатывал?
– Ты! А мы с тобой блукаем! – беззубо рассмеялась баба Дуся, разгладила фартук и шлепнула Шкр-ова по коленке. – Да всё я помню. Я же тебе удочки деда Сени отдала…
– Три! Я мясо у вас брал, – не забыл: по три двести! – передавал сумарики на Оренбург!
– И в Палатовке ты построился. И пчелу держал…
Шкр-ов мученически вздохнул. Но больше уже не мог – бесполезно. И кивнул: хрен с тобой, да. Пускай так, да.
– А я тебя сразу угадала. Да ты чи и не изменился? И медку нам, и на столб лазил, когда электричество оборвало, – и обмерла, словно внутри нее столкнулись два равносильных железнодорожных состава: вспомнила! – Так тебя песком на карьере засыпало… Я ж была на похоронах… Отец плакал: я виноват. Гроб криво встал, и все побоялись направить, а Сашка Уколов прыгнул, поправил, и через год его на переезде, – показала руками: бах и бах! – испуганно взглянула на Шкр-ова и отсела, перекрестилась, посмотрела на дверь, на окно: позвать?
И встала – голову ее покрывала черная шапочка с нашитыми красными языками пламени, взяла из коробки от сахара свечу и подкралась к огню – поджечь.
– Как дядь Боря ваш?
Заключительный муж Гусаковой, лет на тридцать младше, работал, кажется, сантехником, но, непонятно где набравшись блатных понтов, сел за драку, с зоны вернулся с язвой, баба Дуся отпаивала его молоком, а он продолжал кидаться на людей.
– Бог, видно, оглянулся на мои страдания, – Гусакова отвечала словно сама себе, не оборачиваясь, – ехал на мотоцикле на Новоездоцкую, один и дорога пустая. И одно-единственное дерево там стояло. Он точно в него головой, – никак не могла зажечь свечку, совала куда-то одинаково мимо, словно видела рядом другой огонь, – а Мария Ивановна подружка моя была. Как плохая стала – всё в куколки играла…
Шкр-ов на одно мгновение расплакался, вскочил и, еще не разгладив лица, поймал бабкин локоть и навел фитиль на язычок пламени, словно продел нить в иглу.
– Плохо я вижу, – вот теперь она говорила именно Шкр-ову и страдала, что не может по имени, как живого, – опухоль у меня в мозгу. Говорят, в Израиле вырезают такое… Через нос? – не посмеялись над ней? Бывает такое?
– Да.
– Записали меня. Может, успею подкопить.
– Я пойду. К вам внучка приезжала из Ворошиловграда, Смыкова… Белые волосы, ногти красила на ногах, каблуки.
– Платформа! Леночка. Во Владимире живет. Телефон есть.
Счастлива? Замужем? Такая же красивая? Вспомнит меня? Не сейчас. В следующий раз приеду.
Бабка еще что-то непонятно сказала, поняв, что привело и что его может поправить.
– Как?
– Рай ограждает стеклянная стена. Запомни. Рай ограждает стеклянная стена.
Пожал плечами: ну… Гусакова молча загородила выход и скособочилась, будто решив получше показать Шкр-ову фартук, и так стояла, пока он не понял, зачем посреди фартука большой карман – матушка не берет денег в руки, – и сунул в карман одну тысячу.
Вечером обстоятельства и правила заставляли проявить любовь – Шкр-ова отправили гулять с шестилетней Людой, девочка, проламывая кусты и перепрыгивая канавы, с такой страстью носилась за кошками, словно ими питалась.
– Прекрати! Пожалуйста. Это волшебное слово.
– Это не волшебное слово. Это набор букв.
По возможности он сразу опускался на лавку, лавка сразу превращалась в кровать, потом в лодку, вокруг появлялась вода, Шкр-ов опускал руку в воду, рука растворялась, вода поднималась к плечу и принималась слизывать щеку.
Он слушал, как мальчик постарше выпалил:
– Я обладаю волшебством.
Второй помолчал и сказал:
– Я тоже обладаю.
Требовать «докажи» оказалось невозможным, они без звука признали друг за другом… Люда подбежала:
– А вот там один сказал, что на войне погибло двадцать пять миллионов. А я говорю, двадцать восемь. Сколько?
– Ну, – побеждают большие цифры, – двадцать восемь.
Она побежала со счастливым:
– Двадцать восемь!!!
В толпе на площади он посадил Люду, по каким-то казавшимся ему обидными расчетам окружающих приходившуюся ему четвероюродною внучкой, на плечи – и думал, что недавно так же сажал на плечи ее маму – ничего не изменилось в нем, он тот же, хотя всё успело пронестись и измениться, его не известив; ленивой пробежкой на сцену высыпали местные герои свадеб и юбилеев, и Шкр-ов увидел свою лучшую, недостижимую участь – слева с гитарой подпрыгивал Женя Михайленко, лысый барабанщик о чем-то поговорил с клавишником, вокалистка поправила грудь, еще один малый с гитарой снял свитер и оказался в безрукавке, открывшей неестественно белые, мучнистые руки.
– Как настроение, Волоконовка?!
Площадь взревела. Из тех песен, что они «исполняли», Шкр-ов не слышал раньше ни одной, но толпа подпевала каждому куплету – так бы он хотел жить и прожить… Все, жадно запрокинувшись, посмотрели в предсалютное небо, грузный и толстошеий автор гимна Волоконовки выводил что-то неразличимое с отчетливым только «мой м-ма-аленький город, мой м-ма-аленький город…» в припеве, из-за ДК железнодорожников ударил салют, и все глядели вверх, словно готовые читать, и туда, в небо, по-мышиному семеня, взбегали огоньки и рассыпались в брызги.