— Может быть, они слишком друг друга любили, — сказал Бойд о Голдхендлере и его жене. — Они хотели подарить друг другу луну с неба. и. честное слово, они ее действительно дарили.
Так говорил Бойд. Может быть, в этом что-то есть. Но, по-моему, дело в том, что Голдхендлер уже был готов к своему долгому отдыху, даже если бы он не терял программ и не было бы клебановской катастрофы. У шефа было большое сердце, но он надорвал его тем, что чересчур ревностно пытался за деньги смешить Америку.
* * *
Голдхендлеры переселились в темную и запушенную, но довольно просторную квартиру на первом этаже старого многоэтажного дома поблизости от Колумбийского университета. Учась на юридическом факультете, я их нередко навешал. Когда я впервые пришел к обеду, миссис Голдхендлер, из уважения ко мне, приготовила лососину. Она заметила, что на похоронах я в память о Голдхендлере прочел молитву.
— Гарри всегда все подмечал, — сказала она. — Вы становитесь религиозным, не так ли? Я сама в это, конечно, не верю, но я уважаю ваши чувства.
Миссис Голдхендлер до сих пор жива; ей уже за семьдесят, но она полна энергии; она работает администратором какой-то больницы в Тусоне. Она больше не вышла замуж. Она была очень симпатичной вдовой — но какой же мужчина мог наследовать Голдхендлеру? Зигмунд стал физиком, а Карл, после того как он долго занимался какими-то темными делами с иностранной валютой, теперь — кто бы мог подумать? — теперь считается видным ученым-византологом. Он регулярно приезжает в Нью-Йорк на ежегодные научные конференции по Византии, и я с ним встречаюсь и узнаю от него о семейных новостях.
А недавно в Вашингтоне побывал сын Карла, двадцатилетний рок-музыкант, и он пришел ко мне попросить совета насчет поездки в Израиль, где он хочет поработать в кибуце. Он сказал, что хочет найти свои корни. Он ни разу в жизни не был в синагоге, он не знает иврита — не знает даже еврейского алфавита. Он даже не имел понятия, что иврит — это язык, на котором говорят в Израиле. Однако я был поражен, насколько — если не считать длинных волос — он похож на суперобложечную фотографию худощавого, изящного молодого новеллиста Гарри Голдхендлера.
Бобби не подавала о себе вестей целый год.
Первый курс юридического факультета — это не столько процесс приобретения знаний, сколько испытание на прочность, подобно обрезанию в зрелом возрасте у некоторых диких племен. Цель этого испытания — отсеять слабых. Никогда в жизни я еще так много не работал. Учение в колледже, по сравнению с этим, было просто детской игрой. Неделю за неделей, месяц за месяцем я трудился как вол, я был глух и слеп ко всему, кроме очередных учебных заданий и подготовки к экзаменам. Наступил и окончился мюнхенский кризис, Гитлер оккупировал Чехословакию, все больше и больше было разговоров о предстоящей войне, но для меня все это словно происходило на Плутоне. Когда начались летние каникулы, я стал заниматься лишь еще упорнее. В библиотеке посещаемость упала почти до нуля, но я просиживал там с утра до вечера и в июле, и в августе, наверстывая то, что я упустил, пока работал у Голдхендлера.
Бобби позвонила мне в тот день, когда Англия объявила войну Германии. Она хотела поделиться со мной впечатлениями, а заодно дала мне свой новый адрес и номер телефона. Она рассказала, что поступила в труппу, которая репетирует очередной мюзикл, и очень этому радовалась. Я, конечно, пошел на премьеру, а после спектакля мы встретились и вместе поужинали; потом мы встретились еще несколько раз. Я почувствовал, что могу снова поддаться своей прежней хронической слабости, и, чтобы это предотвратить, чуть не женился на Розалинде Гоппенштейн. Вот как это случилось.
В мае 1940 года, как раз когда Гитлер захватил Францию, папа тяжело заболел. Я думаю, он переутомился, собирая аффидевиты, по которым еврейские беженцы из Европы могли приехать в Соединенные Штаты. Множество аффидевитов он подписал сам, а некоторые попросил подписать меня. Папа заверил меня, что когда беженцы с этими аффидевитами приедут в Америку, заботу об их устройстве возьмут на себя еврейские организации, и так оно и было. Я никогда даже не видел тех людей, которых, возможно, спас от смерти тем, что поставил свою подпись на каких-то бумагах. Падение Франции, Бельгии и Нидерландов означало, что железная нацистская дверь 4ахлопнулась перед носом у тысяч беженцев, в том числе у некоторых из тех, кто уже получил папины аффидевиты. В конце мая, в Шавуот, папа попросил меня прочесть «Акдамус», потому что он плохо себя чувствовал. Я ответил, что такой шейгец, как я, недостоин читать «Акдамус». Он сказал, что это не важно: раз я знаю эту молитву, то пусть я ее и прочту.
После этого ко мне подошла Розалинда, она поздравила меня, пожала мне руку и пригласила меня пойти с ней на «Травиату» — благотворительный спектакль в пользу синагоги. Когда я смотрел, как бедная, пожертвовавшая собой куртизанка умирает от туберкулеза под одну из самых чарующих мелодий, какие написал Верди, я с болью в сердце вспоминал Бобби Уэбб. Я начал снова ухаживать за Розалиндой, и ее родители это явно одобряли. Моя летняя работа в юридической конторе оставляла мне довольно много свободного времени. Мы с Розалиндой ходили в театр, ездили верхом и купались в Джонс-Бич. Я даже провел два выходных дня в гостинице, куда Гоппенштейны поехали отдыхать. Раби Гоппенштейн и его линкороподобная супруга, видя меня, расплывались в улыбках. В начале сентября они пригласили меня на субботний ужин, что было редкой честью и явным признаком поощрения, поскольку они ведь были не американцы, а сдержанные европейцы.
В то время международное положение стало чуть более обнадеживающим. Лето ознаменовалось битвой за Англию. Впервые Гитлер получил по зубам. Становилось все вероятнее, что Америка тоже вступит в войну. Пошли разговоры о введении воинской повинности. В припадке патриотизма, не без примеси задней мысли, я отправился на комиссию по призыву в военно-воздушные силы. Грязь, вши и кишащие крысами окопы, описанные в книге «На Западном фронте без перемен», — это было, конечно, не для меня. Я мечтал о голубых просторах, в которых царят герои, летающие на «спит-файрах» и «харрикейнах». Я обнаружил, что у меня есть некоторый шанс попасть в военно-воздушную академию, если я немного подправлю здоровье, подорванное долгими часами работы у Голдхендлера, усилиями Бобби Уэбб, регулярно пропускавшей своего возлюбленного Срулика через мясорубку, и испытанием на прочность на юридическом факультете.
Поэтому я сделал три вещи: я начал заниматься боксом, записался на курсы летчиков-любителей и стал серьезно подумывать о женитьбе на Розалинде Гоппенштейн. Этим я преследовал следующие цели: во-первых, привести себя в боевую форму; во-вторых, вернуться на призывную комиссию не каким-то штафиркой-юристом, а человеком с пилотскими правами; в-третьих, обзавестись честной, добродетельной, красивой еврейской женой, которая сможет ободрять моих родителей, пока я буду сражаться в небесах, и, возможно, даже произведет на свет одного или двух младенцев, дабы в них сохранилась память обо мне, если я обрушусь с неба на землю, объятый пламенем.
Бокс действительно меня закалил, но на летных курсах я отнюдь не преуспел: я так и не дошел до стадии полета без инструктора. Я плохо ощущал высоту — и поэтому выполнял идеальную посадку, когда находился еще в двадцати пяти футах над землей. Так что от идеи стать летчиком пришлось отказаться.
Субботний ужин у Гоппенштейнов начался отлично, и все шло как по маслу до тех пор, пока не подали десерт — розовый пудинг, приготовленный линкороподобной раввиншей. Раби Гоппенштейн, продолжая начатое ранее рассуждение о каком-то тонком нюансе субботней литургии, поддел вилкой кусок пудинга.
— Раби, — резко сказала его жена, прерывая разговор, — пожалуйста, ешь ложкой.
Эта фраза сразу же безошибочно выдала ее немецкое происхождение: она произнесла «пошалуйста» и «лёшкой».
Раби Гоппенштейн улыбнулся мне и ей и заметил, что, в сущности, не имеет большого значения, каким прибором он берет пудинг. В его словах прозвучал мягкий упрек жене за то, что она прервала ученую беседу, и оттенок галльской иронии касательно женских привычек.
— Нет, это имеет значение, — проревела миссис Гоппенштейн, — потому что я приготовила этот пудинг, и я хочу, чтобы ты умел вести себя за ШТОЛОМ и ел ЛЁШКОЙ.
Вдобавок к «лёшке» еще и «штол»! Я взглянул на Розалинду и вдруг заметил, насколько она похожа на свою мать; я заметил также, что Розалинда восприняла этот эпизод как нечто само собой разумеющееся — видимо, обычное дело в этой семье. Раби Гоппенштейн, еще раз иронически улыбнувшись, положил вилку и взял ложку, которой и съел пудинг. Слова «ШТОЛ» и «ЛЁШКА» до сих пор звучат у меня в ушах. До этого я еще размышлял, жениться мне или не жениться на Розалинде — она была приятная и образованная девушка, хотя любви между нами не было, — но в тот момент я понял, что нет, я ни за что на ней не женюсь.