– Представляешь, – говорит Александр, – я даже не сразу понял, что Питер – ее бывший муж. Думал, просто какой-то приятель.
– Да, – говорит Инга, – крутая история. Ты только представь: такая рыжая английская девчонка и вдруг – бах! – все бросить, уехать на Кубу, пройти все эти обряды посвящения, стать жрицей Сантерии…
– А Беатрис – жрица?
– Конечно. У нее и алтарь дома есть, и все дела. Ты не заметил разве?
Они заказывают еще дайкири. Александр смотрит на резные листья пальм, колышущиеся под вечерним бризом, и говорит:
– Хорошо, что мы сюда приехали. Я все-таки очень люблю путешествовать…
– А я не знаю, – отвечает Инга, – я никогда не путешествовала. Мы-то с тобой всюду ездили как туристы. А я хочу – как Беатрис, уехать навсегда.
– Это называется – эмигрировать, – говорит Александр.
– Ну, например, – говорит Инга, – можно и так.
– Из моей старой тусовки, – вздыхает Александр, – почти все уехали. Остался разве что Митя, да и тот каждую зиму откочевывает в Гоа.
– На зиму – это не считается, – отвечает Инга. – На зиму – это тоже туризм.
– Ну а остальные уехали насовсем, – говорит Александр.
– Еще Дэн, – подсказывает Инга.
– Ну, Дэн, – отвечает Александр, – это вообще отдельная история. А Динка с Кирой уехали. И Максим с Пашкой. Хорошо еще, Интернет есть, а то бы совсем растеряли друг друга.
Они сидят молча, тропический сумрак стремительно опускается на город, и Александр вспоминает, как много лет назад, еще до встречи с Ингой, они собирались на квартире у Мити и играли не то в карманный Вудсток, не то в самодельный «Декамерон»…
Кругом была позднесоветская чума, мы спасались как могли. Развлекались танцами, флиртом и фривольными историями. Иногда импровизировали, а иногда кто-то объявлял тему: «о преодолении границ и запертой двери», «о городе, который обречен разрушению», «о смерти Бога», «о конце света»… всякая подростковая ерунда, Франциск Ассизский не одобрил бы. Ну, впрочем, он бы много чего не одобрил: в конце концов, у нас был такой промискуитетный кружок, все со всеми спали, ну, или мне нравилось так думать. Сейчас, впрочем, эта мысль не кажется такой уж волнующей – я успел убедиться, что человеческие отношения слишком хрупки, чтобы подвергать их дополнительным испытаниям…
– Пойдем? – спрашивает Инга. Александр расплачивается, они выходят из бара, бредут сквозь ночную Гавану, черт знает сколько оттенков черного, разодетые мулатки, яркие короткие платья, туго обтянутые тканью груди и ягодицы, гладко выбритые ноги, сверкающие белозубые улыбки… в бедной стране всем нужны деньги, не песо, а настоящие деньги: евро, фунты, доллары – та валюта, которой вечно не хватает, сколько крови ни проливай.
Обнявшись, Инга и Александр идут по Малекону, соленые волны Мексиканского залива с грохотом разбиваются о парапет, обдавая целующиеся парочки фонтанами брызг.
– Ты знаешь, – говорит Инга, – мы живем какой-то легковесной, эфемерной жизнью. Сколько мы уже вместе? Четыре года? За это время Беатрис родила двух девочек – а мы даже не нашли времени обсудить, хотим ли мы детей.
– Давай обсудим сейчас, – предлагает Александр. – Если хо чешь – начнем заводить прямо сегодня ночью…
– А вдруг я еще не готова? – смеется Инга. – Мы ведь даже не обсудили, как назовем мальчика или девочку.
– Какая разница? – отвечает Александр. – Ты же сама видишь: они вырастают и меняют имена. Была Джейн – стала Беатрис. Может, и у нас так будет.
– Тьфу на тебя, – говорит Инга. – Я хочу верить, что мы им сразу правильные имена подберем!
Они засыпают обнявшись, и Александр снова вспоминает, как много лет назад они собирались у Мити или Дэна, дурачились, танцевали под магнитофон, целовались в полутьме, пили дешевое грузинское вино и рассказывали друг другу истории, из которых в голове не задержалось ни одной, – но почему-то Александр думает: это была важная работа, и мы сделали ее на славу.
Когда-то, давным-давно, в уходящем веке Великих Утопий, мы, дети увядающих советских цветов, насыпа́ли свой маленький остров, строили свою маленькую утопию, хрупкую область независимости, то, что позже Хаким-Бей назовет Временной Автономной Зоной. Мы не догадывались, что внешний мир, от которого нам так хотелось отгородиться, был столь же непрочен и хрупок, как любая Зона, которую мы могли построить. Конечно, мы знали, что всё в этой жизни очень хрупко, но всегда есть вещи, в которые невозможно поверить. Например, в собственную смерть или в то, что страна, где ты планируешь прожить всю жизнь – где ты обречен прожить всю жизнь, – через несколько лет развалится, разлетится вдребезги, – здравствуй, хаос, анархия и бандитский беспредел! – обратится в прах, как Содом и Гоморра, как разрушающиеся гаванские патио, как обреченные гибели города из историй, которые мы рассказывали друг другу.
Приближаясь к сорока, понимаешь, что обречен любой город: обречен, как Гавана, медленному распаду бедности и нищеты – или, как Москва, приговорен к стремительной катастрофе крупных инвестиций, алчных застройщиков и снесенных заживо кварталов. Все Автономные Зоны обречены распаду – и наш кружок не был исключением. По ту сторону советской власти у каждого нашлись свои дела: мы разбежались.
Победители или побежденные, мы принадлежали эпохе, которая завершилась. Двадцать лет назад мир подводил черту, итожил опыт двадцатого века. Чудовища социальных утопий были повержены, голливудские герои – Люк Скайуокер и Рональд Рейган – сокрушили Империю Зла. Черный замок Мордора пал, эпоха закончилась – и мы, как герои Толкина, замерли в Серебристой Гавани на краю света, в ожидании волшебной ладьи, которая навсегда увезет нас за грань нашего мира.
Ладья не приплыла – или приплыла за каждым по отдельности. Мы разъехались по разным странам и континентам, в Москве, кажется, остались только мы с Митей – и еще Дэн год назад вернулся из Буэнос-Айреса, где в середине девяностых прятался, задолжав всем своим друзьям и врагам. За шесть лет, что Дэн бегал крутыми ступенями изгнания, враги упокоились под помпезными памятниками новорусских кладбищ, а друзья… друзья на то и друзья, чтобы прощать долги.
Да и вообще – девяностые прошли, из-за денег больше не убивают.
Ты спишь, свернувшись калачиком, как спят маленькие дети и котята, а я смотрю на тебя и думаю, что было бы хорошо собраться нашей старой компанией – если не в Москве, то в Париже или Нью-Йорке. Я бы познакомил тебя с ребятами, ты много слышала о них, а они – читали о тебе в моих письмах. Надеюсь, мы решим тряхнуть стариной, сыграть в наш «Декамерон», и тогда я попрошу каждого рассказать о том, как всё хрупко, рассказать о тех, кому не досталось в этой жизни тропического сумрака, пальм на колониальной площади, бара, названного в честь небесного покровителя. Не досталось хрупкой любви, которая у нас с тобой – одна на двоих, как кровать в отеле.
Александр протягивает руку и легонько гладит Ингу по волосам. Она открывает глаза и уверенно говорит:
– Если родится девочка – назовем ее Яной.
* * *
Старое черно-белое фото, выцветшее, тусклое. Сепия, подернутая пылью времени. Смазанные контуры, крупнозернистый туман, патина, скрывающая очертания пяти фигур, – двое мужчин и три девушки. На обороте записка, лиловыми до прозрачности чернилами, со всеми положенными «ятями» и «ерами»:
…Я дважды бежал из Парижа, оба раза – позорно и трусливо. Первый мой побег был отмечен городским потопом, второй – преддверием потопа мирового. Зная то, что мы знаем теперь, могу сказать, что лучше бы я увез в Париж Варю и Танюшу, чем вернулся к ним в Москву. Возможно, Варя была бы еще жива, а Таня вела бы иную жизнь, чем та, что уготована ей здесь.
Прозрачной июньской ночью 1913 года я бросился в мутную воду Сены – но слепая, юная жажда жизни оказалась сильнее великой реки. И теперь, если я и верю в грех самоубийства, то в грех самоубийства неслучившегося, он же грех трусости. За этот грех я и расплачиваюсь. Подумать только, я мог бы умереть в июне тринадцатого, не узнать Великой войны, крушения России, гибели Вари и позора Танечки!
Я пишу на адрес журнала, где прочитал ваши стихи, – и, надеюсь, письмо найдет вас. Если вы по-прежнему дружны с прелестной Марианной – передайте, что любовь к ней могла бы меня спасти, если б меня не погубила собственная трусость.
Ваш Валентин Шестаков, март 1933 года, Шанхай
30
2001 год
Просто еще одно путешествие
Той первой ночью Саманта не могла уснуть. В тесном, с боем взятом номере аэропортовской гостиницы Джонни тихо посапывал в детской кроватке, Алекс спал, раскинувшись на своей половине постели, и Саманта легла щекой на его руку, как на подушку – чтобы было не так одиноко.