Раньше квартира здесь, на четвертом этаже, принадлежала деду отца — Петру Ильичу Кучумову, известному в свое время издателю музыкальной литературы и нот. Он выкупил ее у владельца дома — немецкого заводчика Канна. Однако после смерти деда его многочисленные наследники превратили некогда просторную семикомнатную квартиру в обычную коммуналку с общей кухней, общей ванной и вечно забитым вонючим мусоропроводом. С тех пор мать отказалась здесь жить и переехала с Сашей, Максимом и Модестом в квартиру родителей на Миллионную. Отец же переезжать отказался, хотя довольно часто наведывался в гости и любил подолгу засиживаться за самоваром — кажется, пока не выпивал его целиком. Пел? Нет, здесь он петь не любил, почитая акустику недостаточной…
Тогда их ссоры с матерью становились все более и более частыми. Скандалы, крики, ругань, угрозы — уйти насовсем. Так оно и вышло в конце концов.
Дверь в парадный медленно открывалась, выдыхая в лицо подвальную сырость, выпуская едва различимый гул, что обитал в чугунных крестовинах лестничных маршей. Тут вполне можно было отдохнуть и справиться с волнением. С сердцебиением.
— Это хорошо, что ты пришел, — говорил отец, — раздевайся. Ботинки — под вешалку. И заходи. Я, видишь ли, сегодня немного нездоров, потому что почти всю ночь не спал, вставал с кровати, подходил к окну, подолгу смотрел в темноту, потом вновь ложился, но еще долго так лежал с открытыми глазами и смотрел в потолок с застывшими на нем отсветами уличных фонарей. Чувствовал, как начинает болеть голова, потому что откуда-то из самой глубины, из чрева, из подземелья, в нее начинала прибывать дурнота: может быть, из живота, а может быть, из сдавленной волнением груди. Веришь ли, но мне даже становилось как-то необъяснимо приятно наблюдать это внутреннее нарастание чего-то, по сути своей, необъяснимого, напряженного, вызывающего учащенное дыхание и холодную испарину на лбу. Это было как лавина, как наводнение, как приведение приговора в исполнение. И тогда приходилось вновь вставать с кровати, буквально выдергивать себя из полуобморочного забытья, заставлять, через силу заставлять себя вновь подойти к окну, распахнуть его и, широко открывая рот, жадно вдыхать-пить ледяной воздух. Какие-то мгновения — и все наполнялось жгучей, вызывающей судороги, агонию ли прохладой. Льдом? Газом? Ознобом?
Мне кажется, что я уже давно так болею, много лет, и потому привык к этим страданиям. Я изучил их происхождение, последовательность, симптомы. Однако было бы ошибочным думать, что истинные страдания полезны для душевного здоровья, что они просветляют ум и истончают душу. Нет, это совсем не так. Истинные, иначе говоря, внезапные и в то же время со страхом ожидаемые, чаемые мучения необычайно вредны, потому как они мутят рассудок и огрубляют душу, доводя порой человека до животного состояния. До скотского состояния! Поверь мне. До того состояния, пребывая в котором уже невозможно различить все многообразие красок и звуков, просто потому, что на это не осталось сил, и все, совершенно все перерастает в монотонный, ртутью сверлящий голову гул-бред бледно-серого, металлического, мертвенного цвета, скрадывающего различные детали. Такие детали: кран в рукомойнике, оконная задвижка, настенные часы, радио, телефон, дверной замок. Конечно, впоследствии вполне можно утешить себя тем, что все эти предметы не столь важны, чтобы печалиться от их неузнавания, и без них можно прожить, слушая лишь собственную головную боль и полностью доверяя ей. Но это не так! Уверяю тебя, совсем не так, потому как из подобных незамысловатых частностей, банальных пустяков, а пускай даже и пошлостей и складывается жизнь, обнаруживает себя течением времени. Это как инфекция, неотвратимо приводящая к старости и смерти.
Течение реки.
Саша посмотрел на отца и не узнал его.
Превращение в совершенно другого человека происходило буквально на глазах, и речь в данном случае даже не шла об изменении внешнем, но скорее внутреннем. Да, того отца, которого Саша знал раньше, пожалуй, уже больше не было, не существовало. Вернее было бы сказать, что он остался в каких-то далеких, смутных, призрачных, ничего не имеющих общего с реальной жизнью путаных воспоминаниях. Могло даже показаться, что его — бодрого, улыбающегося, гладко выбритого и приятно пахнущего дорогим одеколоном — никогда и не существовало. Боже мой, но тогда откуда же могли взяться подобные трансформации? Вероятно, из детских мифов-представлений о том, каким должен быть на самом деле настоящий молодой отец — этакий удалец, выходящий на футбольное поле в только что выглаженных трусах до колен и майке, шерстяных полосатых гетрах и кожаных, спеленутых бесконечной длины шнурками бутсах.
Трогал мяч.
Саша трогал голову отца, лежащую на подушке.
А ведь еще совсем недавно он пел этой головой! Использовал ее в качестве духового орудия. Посещал врача-фониатра, который смазывал ему горло и связки эвкалиптовым маслом. Однако в последнее время музицировать он уже почти не мог, потому как только брал первые ноты, тут же начиналось сильнейшее горловое кровотечение, и приходилось вкладывать в рот ватные тампоны, а на горло класть лед.
Вот отец уснул.
Как странно теперь было сидеть рядом с ним, заглядывать в его завернутое простыней лицо и находить там, в глубине, лицо совсем другого человека. Медиума, в которого он перевоплотился, хотя бы и в Сашином воображении.
Медиум открывал глаза, пристально смотрел на Сашу и вдруг резким, вызывающим сухость в горле голосом выкрикивал:
— Уходи прочь!
Этот ненавистный, коротко стриженный, коренастый старик в очках на мясистом венозном носу выкрикивал:
— Уходи прочь!
Вполне возможно, что отец просто не хотел, чтобы кто-то, в том числе и его сын, видел его страдания, а вернее сказать, то, во что эти страдания его превратили. Конечно, конечно, именно поэтому он и отказывался переезжать в квартиру матери на Миллионную и остался жить один.
«Уходи прочь!»
И это означало, что надо было, не завязав толком ботинок, путаясь в шнурках и спотыкаясь на разбросанной по полу одежде, выбегать на лестницу, прыгать через ступени, падать, вставать, хвататься за поручни, волочить себя из последних сил, тяжело дышать, хрипеть, чтобы не слышать вновь и вновь врывающегося сквозь уши в голову истерического крика: «Убирайся прочь! Скотина! Чтобы больше я тебя, мерзавца такого, не видел никогда!»
Укусил сам себя за палец, и палец распух!
…наконец оказывался на улице перед дверями огромного многоквартирного доходного дома, из которого только что с таким позором был изгнан собственным отцом или, вернее сказать, тем, что от него осталось. При этом Саша чувствовал, как дрожат его руки от страха и в глазах стоят слезы от обиды: «Сам, сам иди к черту, старый дурак, никогда я не приду больше к тебе, даже если ты будешь меня просить, задыхаясь в мокрой, расползшейся наподобие прокисшего теста подушке, звать, свесившись с кровати головой вниз, или умолять о помощи, ползая по полу и не имея ни малейшей возможности подняться. Да, я умер для тебя, чертов псих, меня больше нет для тебя, я больше не существую ни наяву, ни в твоем больном воображении! Аксиос!»
…и оставалось бежать, теряя с каждой минутой силы, задыхаясь, вопя, изнуряя себя памятованием смерти и унынием, совершенно не разбирая дороги. Бежать от собственных воспоминаний, от которых, как известно, убежать невозможно, но лишь еще более при этом наполнить их ядовитыми красками горечи, чтобы еще и еще раз осознать всю унизительность своего положения.
Саша часто думал об этом, вернее сказать, о подобной несправедливости, когда твой вполне искренний, совершаемый от чистого сердца поступок истолковывается совершенно по-иному, противным, даже богопротивным образом, полностью выставляется с ног на голову, и ты, в первые минуты абсолютно беззащитный, не понимающий, что же, собственно, произошло, вдруг должен начать извиняться, что доставил столько неудобств, что даже и не подумал о тех пагубных последствиях, которые повлек за собой твой столь необдуманный поступок. И сразу же буквально весь мир переворачивается в твоих глазах — зло оказывается добром, а добро превращается в зло. Наступает полная иллюзия того, что вся твоя прежняя жизнь оказывается лишенной всякого смысла! Боже мой, это так непристойно и постыдно, когда под бурным натиском внешних лукавых обстоятельств ты перестаешь доверять себе, предъявляешь себе несуществующие обвинения, коришь себя в несовершенных проступках, истязаешь себя и ищешь, у кого бы попросить прощения за, собственно, и не совершенное тобой злодеяние. Было бы много лучше, если бы ты нашел в себе силы или даже дерзновение и прокричал в темноту пустой подворотни: «Сам убирайся прочь!» Но ты теряешь сознание, падаешь на мостовую без чувств и разбиваешь себе голову.