Косталь неоднократно пытался встать, но Брюнет вытягивал руки, словно кошка передние лапы, и Косталь, хорошо зная этот жест и находя его волнующим, не решался уходить.
Спустя некоторое время Брюнет, скомкав «Кри-Кри» и с яростью, будто внезапно ужаснувшись, что ему это нравится, отбрасывал, потом опускал голову на грудь отца. У него, игрока, в глубине души, всегда таилось желание контакта; он всегда находил повод, чтобы потереться об отца, в рукопашной схватке или когда он внезапно обнимал его и заставлял танцевать фокстрот, или когда он прыгал ему на спину. Он всегда брал его на улице под руку (и его девчачья
211
манера вздрагивать, повернув голову, когда играли в «хирургическую операцию», будь то жестокая или просто со сфигмофоном на запястье). Косталь, оказываясь в объятиях сына и тронутый его привязанностью, считал, что самое меньшее, что он может сделать, — это поцеловать. Он думал: «Он очаровательный, он ласковый, он пахнет хорошо. Неземная нежность его кожи. Однако нежность, которую я испытываю к нему, не такая, какую я испытываю к женщине. Почему? Это удивительно». В сущности, Косталь мог испытывать сильнейшую нежность только к существам, которых желал. Он находил, что у Филиппа переносица очень широкая (как у львят, если хотите), и эта крошечная деталь, которую он не любил в его лице, мешала отвечать на ласки сына со всей непосредственностью. И он за собой следил, боясь проявить холодность, потому что сильно любил, и остерегаясь, как бы частица холода не просочилась в ласки. Еще он спрашивал себя, как спрашивал себя, будучи с женщиной: «Почему ему нравится меня целовать?» И не понимал.
Так их и застала мамаша Бильбоке (прозвище, которое они дали старой деве), когда в приоткрытую дверь просунула головку ошеломленной землеройки, улыбаясь милому зрелищу.
АНДРЕ АКБО
Сэн-Леонар
ПЬЕРУ КОСТАЛЮ
Париж
15 марта 1927 г.
С тех пор, как я вернулась, не прошло ни дня без слез от наплыва мучительных мыслей. Но это продолжается лишь несколько секунд. Остальное время я живу, смеюсь, говорю, пишу. Внешне спокойна. Доказательство того, что я ранена, — то, что я не могу больше петь. Прежде я всегда пела, даже в худшие времена. Теперь это не только не приходит больше; когда я силюсь, это больше не «выходит». О, Косталь, отчего люди страдают? Есть только одно страдание: одиночество сердца. Я составила список «козырей» моей жизни: свобода, здоровье, досуг, хлеб насущный (сухой, но все же), затем молодость, что еще? Так вот, если твердить самой себе, что людишки могут ужасно завидовать всему этому, более счастливой я не стану. Даже если бы список продлился до бесконечности, достаточно поместить в столбик пассива отсутствие любви, и весь актив будет сведен на нет. Правда заключается втом, что я не наслаждаюсь больше ничем. Только суббота приносит немного успокоения: я исповедуюсь, чтобы не порвать окончательно с религией. Поскольку Бог и вы одинаково запрещаете любить вас, это должно меня убедить.
Прошлой ночью мне снился сон. Источник легко угадать. Мы с вами гуляли по мокрым от дождя парижским улицам. И я все время что-нибудь забывала: один раз меха — и поднималась по бесконечным лестницам, а вы ждали внизу, на углу улицы. Я присоединялась
212
к вам, мы отходили, и снова я замечала, что забыла что-то, возвращалась, поднималась, искала. И, как всегда бывает во сне, этот поиск требовал неслыханных усилий, я перебирала скомканные вещи, это не кончалось, и накатывал страх: «Он меня не станет дожидаться». Но я все время находила вас на тротуаре с лицом, искаженным нетерпением, лицом разгневанного кота. Этот сон меня немного утешил, как знак того, что вы для меня не потеряны.
И, однако, если бы я поверила в ваше молчание…
О! Ни малейшего упрека, ни малейшей досады (я знаю, во что мне обойдется досада). Невозможно представить и тени моего упрека. Что бы вы ни делали, что бы ни случилось, ничто никогда не уменьшит ни моего восхищения вами, ни моей преданности, ни моей благодарности. Но моя привязанность изнемогает от анемии, чувствуя свою бесполезность. Она не может вечно питаться сама собой. Это нечеловеческий груз, это бочка Данаид. Это возможно для двадцатилетней девушки. В тридцать лет (через тридцать девять дней!) не хватает смелости. Догадываюсь, что вы заняты совсем другим. Мой порыв убит. Без конца цепляясь за вас, как я могу вынести спокойно эти бескрайние пустыни дружбы?
Что мне доставалось от вас, какие чахлые оазисы! Ни часа близости. Два года назад вы неоднократно принимали меня у себя. С тех пор — всегда на улице: на концерте, в ресторане, на тротуаре. Можно подумать, что вы чего-то боитесь. Остались ваши письма, столь редкие (я, конечно, предпочла бы, чтобы вы ничего для меня не делали, но больше писали. О! этот вечный монолог, каким является моя переписка с вами!). Но если бы исчезли сами письма! Отнимите от дружбы присутствие и письма — что останется? Я хорошо знаю, что дружба между мужчинами позволяет им неделями и месяцами не видеться, не переписываться, и при этом дружба не теряет крепость. Но я не мужчина. Почтальон с пустыми руками оставляет меня подавленной, разбитой на целый день. Напротив, словечко от вас, — капля масла в огонь; это пробуждает во мне страстный порыв…
Чтобы сохранить местечко в вашем сердце, нужно прежде всего писать короткие письма, не так ли?
Ваша Андре
P.S. Я решила впредь смеяться как можно меньше, из-за морщин.
(Это письмо осталось без ответа)
213
АНДРЕ АКБО
Сэн-Леонар
ПЬЕРУ КОСТАЛЮ
Париж
31 марта 1927 г.
Что означает это молчание? Все эти молчания, сквозь которые нужно продираться к вам… Я люблю вас как ребенка, о котором известно, что у него большое сердце и он умрет в двадцать лет. Мне хорошо известно, что я лишусь того, что мне остается, то есть права писать вам и т.д., наконец, вас, кто чуть-чуть одалживает мне себя. Еще я знаю, что ничего не смогу сделать, чтобы быть с вами. Хотела бы лишь не быть «убитой в спину». Это единственное выражение, которое передает, как мне кажется, ваши ужасные «ускользания», когда я барахтаюсь в безвестности и не понимаю ничего, и пробираюсь в пустоте наощупь, как слепой со своей палкой или как мистик, ищущий бога в сумерках духовной заброшенности. Сами мистики нуждаются в святых дарах, заменяющих им реальное присутствие. Я люблю в вас все: ваши насмешки, жестокость — это опять-таки счастье, это оружие против вас; но ваше молчание меня разоружает и убивает. Осыпайте меня всеми ударами, какими хотите, — я смогу защититься. Но не злоупотребляйте же трусливым преимуществом, которое вам дает молчание.
Если бы вы знали, что такое потерять с вами связь — наяву или в письмах! Это отсутствие нити между нами! Это здание, которое рушится, рушится из-за разлуки, в то время как стоило бы ковать железо пока горячо. Все улетучивается, как комнатное тепло в открытую дверь. Что же, по-вашему, может возникнуть между нами при таких редких свиданиях? Едва я вас покинула, я нашла слова, которые стоило вам сказать (поток необходимой информации, чтобы объяснить то и это, исправить ваше мнение обо мне…), но я не могу вам сказать всего, поскольку мы не увидимся в ближайшее время, все сведено к письмам, которые вас раздражают, и только в моей комнате, когда я наедине с собой, я говорю с вами вслух и убеждаю вас.
Не на ваши поступки я жалуюсь, поймите. И даже не на ваше безразличие к моим терзаниям, не на вас, а на отсутствие вас. На пропасть абсолютного неведения, которое все может заключать в себе: несчастный случай, болезнь, сердечные перепады, необоснованные обиды, недоразумения.
Напишите мне что угодно, напишите. Пусть это будет даже пустой конверт, как те, что просил у Руссо маршал де Люксембург, чтобы я только знала, что вы живы.
Тем не менее, я верю в вас, как нужно верить, тем не менее, в доброго Бога (так говорил наш проповедник).
Андре
(Это письмо осталось без ответа)
214
АНДРЕ АКБО
Сэн-Леонар
ПЬЕРУ КОСТАЛЮ
Париж
23 апреля 1927 г., 9 ч. вечера
Сегодня мне исполнилось тридцать, Косталь. Воскресенье — день моего бессилия. Слишком уж все божественно, слишком прекрасно. Ах! я начинаю узнавать их, эти весны отчаяния. Эти проходящие одно за другим лета. Как пустые корзины; ни одно, ни одно обещание не сдержано. Это страшное ощущение стерильности в такое время года, когда властвует плодородие. Всегда ли нужно видеть опьяняющие вещи сквозь ужас необладания ими? К чему быть очаровательной? (Сколько еще это протянется?)
Сегодня в полдень была суматоха игроков в шары. Из моей комнаты я услыхала, как семь раз на фортепьяно отеля играют длинную арию из «Луизы": «С того дня, как я отдалась…» Время от времени «браво» и «бис», ведь там праздник «общества». Перед обедом буря. Все в отеле ярко осветилось. Садовые столы на террасе блестят дождем на свету; ветер доносит бальную музыку. Я чувствую запах конфет и апельсина от томной ветки акации. Я вижу, как из отеля выходят два молодых человека в смокингах. Блестят их пластроны, и туфли их в грязи. От их беззаботности, их радости делается больно.