А она уже шла Камлаеву навстречу, раздраженными рывками волоча за собой тяжеленный колесный чемодан; вот она остановилась и, дурашливо привстав на цыпочки, помахала ему рукой: всегдашнее ее и назубок Камлаевым заученное (помимо всего прочего) телодвижение — вздернув руку над головой, раскрывает ее ладонью к тебе и слегка перебирает в воздухе немного растопыренными пальцами. И, казалось, всерьез сохраняет убежденность в том, что какие-то волны, пульсации, токи от подушечек ее по-негритянски розоватых с исподу пальцев в самом деле доходят до щек и нахмуренного лба любовника. Поразительна ее уверенность в собственной способности выделять столь жаркое и интенсивное тепло, не слабеющее по мере удаления от источника. Да, впрочем, и само тепло — по справедливости сказать, — жаркое, неослабное, действительно в ней было, а вовсе не один только щедрый жест иной жеманной, глуповатой и по-рыбьему холодной дарительницы, убежденной в том, что ее появление для любого мужчины равносильно восходу солнца.
Только Юлькина теплота особого рода — с солоноватой мутью тяжелого мужицкого вожделения, с острым мускусным запахом и почти электрическими разрядами концентрированной похоти. Ну, у какого мужика при виде этой «крали» не засвербит в паху, не заворочается в подвздошье? Отдающее должное цыканье, восхищенный присвист, досадующий матерок в сердцах, «ух, я бы ее раком…» и еще две-три подброшенные убогим воображением картинки — вот и весь ее удел, вот и весь незамедлительный ответ на излучаемую Юлькой теплоту.
Шаг рвет юбку. Глянцевитые, навощенные автозагаром голени стремительно перекрещиваются — холеные ножницы зажимают и отпускают тотчас наиболее чувствительную струну пресыщенной камлаевской плоти — слишком быстро и слишком механически ловко для того, чтобы ты мог испытать немедленный взмыв в натянувшихся чреслах. Безупречная выездка лондонских и миланских подиумов: образцово вышколенные ноги ступают по единственно верной прямой — техника, давно уже перешедшая в органику и только из органичного и могущая возникнуть. Сродни автоматической молниеносности обманных финтов, которые выкидывают бразильские футболисты.
Джинсовое платье-халат цвета мокрого асфальта длиной чуть повыше колена, его глухота и скромность, разумеется, мнимые, — лет двадцать пять тому назад, подумать только, он видел и расстегивал точно такие же на тогдашних сверстницах нынешней Юльки. Румяно-золотое и тоже навощенное — для достижения одинакового блеска кожи на всех без исключения участках тела — лицо, и классически правильное, и какое-то мартышечье одновременно. Почти карикатурная укрупненность некоторых черт — большой, «зовущий» рот, полноватые и жадно-выпуклые губы. Почти карикатурная соединенность невинной, «нетронутой» чистоты с недвусмысленной томной призывностью. Испытующее «ну и?..» в недоуменном, льдистом взгляде, в как бы выцветшей, как бы линялой голубизне очень светлых, выпуклых глаз. Кричащий контраст линялой этой голубизны и смуглого лица. Да еще и губная помада цвета облизанного барбарисового леденца. Даже если на ней нет и тени косметики, она кажется грубовато раскрашенной — не сказать, размалеванной. Но вот этим-то она, пожалуй, Камлаева и привлекала — почти неуловимым сползанием в вульгарность, своей резкой и едва ли не отталкивающей природной яркостью. Да и к тому же эта самая карнавальная яркость, дешевизна прямого и простенького соблазна отнюдь не исключала присутствия куда более таинственных и с трудом поддающихся определению черт. Грация ее была неотделима от вульгарности. И может быть, в силу своей очевидной вульгарности как раз и представлялась необъяснимой.
Подошла, пахнув прелой одурью сеновала, положила ладони, как погоны, на плечи, подтянулась к Камлаеву и чмокнула в щеку. Поникла головой, подставляя под ответный, «отеческий» поцелуй макушку.
— Зайчик ждал меня, — прогнусавила, скорее утвердительно, с сострадательной интонацией и как бы разделяя с ним всю его тоску, бесприютность, неприласканность последних двух недель, в продолжение которых они не виделись. — Зайчик соскучился.
«Зайчиком» Камлаев еще не был. «Маленьким моим» назывался он неоднократно разными устами и в различных разбросанных по свету квартирах и гостиничных номерах, а вот «зайчиком» до нее ему становиться не доводилось. Ох, уж это ее упругое, тугое мяуканье с обещанием незамедлительной терапевтической ласки, с постоянной готовностью приникнуть, прижаться, согреть… Ох, уж эта ее жалостливость к не совсем чужому мужчине, это даже отчасти коробящее Камлаева дурашливое сюсюканье, неизменно остающееся главным тоном в тех партиях, которые она ведет, основной доминантой в ее манере разговаривать.
— Соскучился, соскучился, — пробормотал он, проводя костяшками пальцев по ее щеке. — Чувствую, теперь скучать мне не придется.
Да нет, на самом деле, это вовсе не признак какой-то повышенной восприимчивости, исключительной чуткости. Для нее все просто, как дважды два, как покачивание бедрами, с которым она родилась на свет и с которым ее, видимо, и похоронят. Вся ее сострадательность, по сути, сводится к нехитрой чувственной услуге, которой, по ее убеждению, все беды и лечатся.
— Ты как будто чем-то недоволен, — накуксилась Юлька. — Ты что, уже не хочешь меня видеть? И тебе от меня ничего уже не нужно? — Чуть согнув в колене, она протиснула свою горячую ногу между расставленных камлаевских ног. — Вот никогда бы не поверила бы. Потому что если тебе от меня ничего не нужно, то тогда тебе вообще ничего не нужно. Ты скоро станешь как один мой парень. У которого все есть и которому ничего не нужно. Говоришь ему напрямик: «Не хочешь пойти ко мне?» А он отвечает: «Не знаю. Я должен подумать». Откуда же берутся такие идиоты? — Подбородок ее и губы потешно подрагивали от смеха.
— Я думаю, он просто не мог поверить собственному счастью. — Рука Камлаева поехала вниз по шершавому от джинсовой ткани скату ее бедра.
— Так-то лучше, — победительно хмыкнула Юлька. — Там второй чемодан у меня. Скажи, чтоб его притащили.
— Зачем тебе второй чемодан? Ты притащила с собой два чемодана маек и трусов?
Устроена просто. Ей нужен самец, чтобы мог щекотать между ног, для того чтобы почувствовать себя принадлежащей живому потоку бытия. Вся жизнь у нее сконцентрирована там, и ее назначение — пропускать сквозь себя космический поток. А ты — живой инструмент, которым она любит себя.
— Я могла и три чемодана притащить. Но как только зашла в ихние магазины, сразу думаю — нет, убожество сплошное. Все какое-то однообразное, серое. А мне нужно маленькое золотое вечернее платье. Дизайнерская штучка, как у нашей Жанночки.
— Зачем тебе здесь вечерние платья?
— Ты дурак или только прикидываешься? Да вечером вход в ресторан для мужчин в костюмах, а для женщин — в вечерних платьях.
— Здесь никто никуда не выходит.
— Вот только не надо мне!.. А что же здесь делают?
— Да плещутся в воде с утра и до вечера. А потом подставляют свои жирные телеса под различные нашлепки из водорослей и руки мануального терапевта. Лечатся здесь.
— Здесь что, все больные?
— Я сказал бы, слишком здоровые.
— Тебя не поймешь. То больные, то здоровые. А по-моему, здесь не только лечатся, но еще и отрываются по полной программе. Ты как будто не знаешь, куда приехал. Это очень-очень модный и очень-очень дорогой курорт. В казино я, по-твоему, должна пойти в шортах и майке?
— Если все твое барахло собрать в одну кучу, то получится гора до самого неба. И если ты хотя бы десятую часть притащила сюда, то спать мне придется в коридоре.
— Ворчливый старый бурундук. Не понимаю, что тебе не нравится. То, что надеваешь один раз, уже невозможно надеть во второй, неужели непонятно? У меня все одноразовое, да. За исключением тебя. Ты у меня многоразовый, — и каким-то блатным движением схватила его за гениталии. До поры до времени вальяжная грубость ее ухваток скорее восхищала его. Вот только та самая пора охлаждения, похоже, уже наступила.
— Ты чего такой хмурый? — спросила она, забираясь в салон. — Может, чувствуешь себя виноватым перед женой?
— Прекрати молоть глупости. — Положив ей ладонь на затылок и легонько надавив — как омоновец арестанту, — он упрятал ее голову внутрь салона.
Юлька, разбросав колени, издала тяжелый, удрученный стон, томно выгнулась и откинула голову на спинку сиденья. Ее лицо приобрело сумрачно-неприступное выражение, но глаза то и дело скашивались на сидящего рядом Камлаева; было видно, что ей не терпится говорить, что она слишком долго томилась от невозможности поделиться и неспособности передать немудреные свои переживания последних дней. Ни одним из языков, несмотря на продолжительную муштру на чужбине, она так и не овладела, и здесь ей приходилось объясняться при помощи ужасающего волапюка, на смеси «английского и костромского», то и дело прибегая к посредству энергичных тычков и прочих невербальных средств, которыми изобиловал язык ее куда более красноречивого и внятно-доступного тела.