Несколько раз я заставал ее у него. Она не смущалась. Она хохотала. В том, зачем она приходила к нему, сомнений быть не могло. Она хохотала, показывая белые зубы между красных губ, — старая, наглая дама. Я считал ее бесстыдницей.
Он тогда поменял жилье — снял получше, с отдельным входом.
Та дама приносила ему поесть. Мед, консервы, а раз как-то я даже видел кастрюлю с жарким. Наверное, она приносила снедь в корзине. Вероятно, она готовила у него и вместе с ним ела. Ну и иногда кое-что ему еще оставалось…
Я считал, что это стыд и позор. Просто позор. Я видел в нем сходство с непонятными, мерзкими существами мужского пола, которых я иногда видел в своем переулке, — сутенерами, живущими за счет своих подружек.
Как-то я ему это выложил.
Я хорошо понимал, что это, возможно, будет наш последний разговор. Что ж, пускай последний.
Но он принял все совершенно не так, как я ожидал.
Он сидел молча, с сосредоточенным взглядом, и на него больно было смотреть — так ясно было, что ему скверно. Потом он сказал хриплым, сдавленным, своим задыхающимся голосом и не глядя на меня:
— Тому, кто знает, что он свинья, и вести себя надо по-свински.
Больше мы об этом не говорили. Не знаю, долго ли она еще к нему таскалась.
Я раздумывал над той фразой снова и снова. Годы шли, а она всплывала опять, в разных формах.
Раз я свинья, так и не мешайте мне быть свиньею….
Многим полнились эти годы.
Горячий бред юности. Тело, алчущее своего. И бедность. И одиночество. И убежденье, которое вколачивали, вбивали нам в головы, пели, проповедовали, бубнили: это грязь, это. свинство.
И иногда думалось — что ж, пусть свинство! Но это нужно. А она — да, она дурна собой, груба, разнузданна и общедоступна. И совершалось, то, что в самом деле было свинством.
Я думаю, Хансу Бергу приходилось тяжелей, чем многим из нас. Он был горячее многих, и у него все проявлялось сильней. Протест, борьба — и больнее было падение.
Раз это свинство — что ж, пускай. Но уж пускай настоящее свинство. Грубое, тошное, гадкое. Потому что, если уж идешь на такое, да еще хочешь такого, надо заодно вываляться в этом и стать таким.
— Вот черт! Ну и баба мне попалась! — сказал он однажды.
Потом я понял, что речь шла о той самой немолодой даме, но это было еще до того, как я ее увидел, и он не знал, что я ее увижу.
— Я обругал ее и сказал, что она паршивая потаскуха, а она в слезы. И снова заявляется. "Сделай меня своей потаскухой, — говорит. — Делай со мной все, что делаешь с потаскухами! Умоляю!" О! — И он поднял оба кулака к небу протестующе и бессильно. — О! Жизнь — это свинарник.
Это было ранней весной 1921 года — именно в ту весну он влюбился в одну девушку.
Иногда я думаю:
что, если б мы жили в ином мире, в иной стране, в иное время — в такой стране и в такое время, где то, что естественно, называют естественным, красивое называют красивым, безобразное — безобразным и старшие не стараются изо всех сил забыть, что такое юность.
Мысль невозможная.
Был у Ханса Берга приятель, тоже приезжий, из какого-то горного местечка. Вид у него был такой, словно он только что вышел из горных недр. Город не оставлял на нем отметин. Он словно сложен был из гранита и старой скрюченной горной сосны, обтесанной топором.
Я познакомился с ним, и он пришелся мне по душе. От него веяло свежестью, он был умен, и кроме того, когда я с ним общался, я ощущал себя немыслимо светским.
Однажды в воскресенье, к вечеру, мы встретились в нашем обычном кафе, все трое.
Ханс Берг всегда бывал по воскресеньям особенно угрюм и молчалив. На этот раз его друг тоже был необыкновенно мрачен и раздражителен. Из него просто слова вытянуть не удавалось. В конце концов удивился даже Ханс Берг, как ни был он погружен в свои собственные раздумья. Он сказал:
— Что с тобой, Белый? Скучаешь по горам? Мы прозвали его Белый. Имя его было Троан. И поведал нам Белый:
— Я переезжаю.
— Ну и что?
Пауза. И далее поведал нам Белый:
— Переезжаю из хорошей комнаты.
— Ну? Так что же?
— А въезжаю в плохую.
— Чего ж тогда переезжать?
И мы услышали всю историю. Дело было в прошлое воскресенье. Белому удивительно повезло с последней комнатой. И большая-то она была и уютная, хозяйка тоже была хорошая, проворная и предупредительная. Чистота поддерживалась необыкновенная; с самого начала хозяйка спросила, когда он будет приходить по вечерам, и каждый вечер готовила к его приходу горячий ужин. А иногда — не так уж редко — приносила ему в комнату кофе с булочками, хоть уговора про это не было. Никогда еще не снимал он жилья так удачно и никогда не просиживал он столько времени дома с тех пор, как приехал в город. Бывало, никуда не пойдет, нежится себе и слушает, как хозяйка напевает в соседней комнате.
И вот в прошлое воскресенье он отправился в свое кафе. А потом подумал: "Зачем это мне, раз дома куда уютнее?" И пошел домой.
Когда он пришел, хозяйка готовила, а все вокруг так и блестело. Вошла она к нему и спрашивает, пил ли он кофе. Кофе он пил. И она осталась в дверях, стоит и не знает, что бы еще сказать, и…
— И, — сказал Белый, — я тоже стою и не знаю, что бы такое сказать, ведь она всегда была такая добрая. А что сказать — не знаю. Стою и молчу. А что-то сказать надо. Ну и… я сказал, что переезжаю!
Как хохотал Ханс Берг! Он хохотал от подлинного, настоящего злорадства и оттого, что находил историю типичной и забавной, и опять-таки от злорадства. Он лопался от смеха, он колотил себя по ляжкам и хохотал так, что из глаз катились слезы. Пока вдруг не умолк и злобно, ненавистно глянул на Белого.
Превращение произошло мгновенно, и вдруг стало удивительно ясно, что творится с ним. Мне вспомнился чаплинский фильм — Чаплин сидит и от души хохочет, веселится нещадно, глядя на друга, которого только что хлопнула по голове полицейская дубинка. Он веселится и хохочет, хохочет и веселится, пока сам не получает точно так же дубинкой по голове.
На лице Ханса Берга, на этом лице, которое вдруг сделалось очень серьезным и злобно повернулось к Белому, было написано:
"Точно то же могло случиться со мной".
Он еще раз ненавистно глянул на Белого и кашлянул.
— Ну, хватит! — сказал он.
Как это может быть со всяким, кто занят своими переживаниями, Ханс Берг часто делался очень рассеян. Во время дружеской беседы он иногда так глубоко задумывался, что не слышал ни слова. Иногда пойдешь с ним погулять, и он оживленно болтает. А потом вдруг замолчит, и скоро ты выясняешь, что он не слышал ни одного слова из того, что ты говорил последние десять минут.
Как-то к вечеру он зашел ко мне. Вошел, отложил портфель (была весна 1921 года, и у него были уроки в гимназии), снял пальто, положил вместе со шляпой на спинку стула, а сам сел на стул. Так он сидел и не говорил ни слова.
У меня тоже той весной были уроки в школе, и дома я в этот час был случайно. Я немного удивился — мы не имели обыкновения навещать друг друга в такое время, но я уже его знал и понял, что надо просто подождать — и он сам выговорится. Он сидел, наверное, минут десять. И не говорил ни слова.
Потом вынул часы, взглянул на них и поднялся.
— О черт, мне же надо в школу! Какого дьявола я тут сижу? Чтоб меня… И зачем только ты снял комнату по дороге в мою школу!
И он исчез.
После он никогда об этом эпизоде не упоминал; но теперь, перебирая все, я думаю, что это было именно тогда, когда у него произошел конфликт с Индрегором из-за одной девушки.
Хотел ли он, сам не отдавая себе в этом отчета, поговорить со мной, даже попросить совета, как ни низко расценивал он мои умственные способности? А он расценивал их низко. Но он относился так ко всем. "Ну и глуп же ты! — говорил он мне. — Но все же не настолько, как мои однокурсники".
Ну вот. Не знаю, какая подсознательная мысль пригнала его тогда ко мне. Я знаю только, что несколько месяцев спустя он пришел и попросил моего совета — и советом этим не воспользовался.
Это было осенью того же года, в конце сентября, вечером. В тот вечер он был действительно сам не свой. Я сразу это заметил. Глаза стали еще темнее обычного. Но не из таких он был, чтоб сразу выложить, что его мучит.
— Давай пройдемся! — сказал он.
Отчего бы нет? Мы вышли. Была осень, как уже сказано, и вечер — темно. Дорогу выбирал он, и я заметил, что он выискивает самые темные закоулки. В тот вечер ему хотелось темноты. И он рассказал. От него забеременела одна девушка. Приличная девушка. Милая. Умная к тому же. Из хорошей семьи и всякое такое. И у нее есть деньги. Немного, но есть. Хм!
Иногда он так покашливал.
— Но я ее не люблю! — сказал он. — Совершенно не люблю. У меня к ней ничего такого. Это она сама захотела… ну… Все время — она. Хм!