Долго они сидели, глядя в даль, где не было ни единого огонька, но мельтешили отверженные тени. Перебирая в душе двенадцать струн кифары, он напевал про святых, марширующих строем в рай. Немало, наверное, прошагало их здесь в сторону Эдема, как, впрочем, и других, избравших иной путь.
«Я вижу Божественный промысел уже в том, как ловко крутится Земля вокруг оси и Солнца, – сказала Мими словно бы сама себе, подняв лицо к звездному небу. – Зима сменяется весной, лето осенью. Знаешь ли, ночью мы летим во вселенной быстрей, чем днем?» – повернулась к Тузу. «В чем тут фокус? – смутился он. – Или это намек, что даром теряю время?»
И в этот напряженный миг затмил вдруг звезды, опрокидываясь за голову, безмолвный переливчатый свет, точно распахнулся над ними позолоченный зонтик. Темных оснований в помине не осталось, будто раскололся небесный череп – треснул легко, как яичная скорлупа. Собравшись в пучок, лучи воспылали ярким очагом, и наконец все сущее запело на разные голоса.
То ли стремясь защитить Мими, то ли пользуясь случаем, Туз подмял ее, прикрывая. Некоторое время лежали тихо, настолько, что он напугался, не раздавил ли. Но внезапно ощутил, как силовые космические нити, искажая, словно на его картинке, пространство, опутали их. Планета набирала ход, и звезды замелькали. Зенит над горизонтом и надир под ним слились в звенящую и зовущую комариную точку.
Распалась молния на штанах Мими, и посреди иссохшей пустыни Туз угодил в некое средоточие, в наполненный магматической влагой родник, – такой живой, что хотелось бесконечно пребывать в этом источнике всего, внимая колокольчикам, чуть тенькавшим в большом небесном кругу. Вновь, как в Парке культуры, ощутил дрожь и трепетание земной оси. Более того – разлом коры, о котором толковал Ра. Поистине под ним была геологически активная зона. Мими содрогнулась изгибно-колебательно – на дюжину баллов по шкале Рихтера. Ускользая, как слабый оттиск папоротника, сливаясь с землей, сжато вскрикнула: «Мез-з-о-з-з-ой!» А потом сказала со вздохом, словно расчертила на века глиняную табличку клинописью: «Ты попрал мою архегонию во время запуска космического зонда»…
Пока Туз провожал ее до палатки, она мурлыкала на ухо, как кошка, приручить которую невозможно: «Что есть любовь? Ее происхожденье от любого. То есть любой, кто возбуждает страсть и желание, может быть возлюбленным. Тот, который при свободе выбора нравится чуть больше прочих»…
На другой день он смотрел, как Мими, подобно голой щуке, плещется в укрытом камышами арыке, смывая вчерашнюю ночь, – вокруг нее лепетала и зацветала, как от хламидомонад, вода. Туз размечтался об арычной любви, о нежно бормочущих дождях и шепчущем снеге, когда из своей палатки вышел Ра с перебинтованной головой и початой бутылкой «Чашмы». «Что-то хеакнулось в ночи с небес. Навеное, ступень акеты. Все хенов космодом», – бормотал он.
Заметив Туза, совсем утратил ясность произношения: «Дуак! Иуда! Катись отсюда, пока жив-здоов! – и перешел на потусторонний некроязык, звучавший как ведовское заклятие: – Ауя уя ауя!»
Возразить тут было нечего, и Туз понуро отправился собираться, раздумывая, откуда архонт узнал. Пустынные все слухи. Они уведомили об этой драме и Колю-ножа, который явился в обнимку с огромным, на голову выше его, кувшином: «Вот, кум, сам Македонский нукусовку из него хлестал! Бери на добрую обо мне память. Да поберегся бы ты, кум, платонических отношений – опасно в коллективе»…
Мими опять растворилась где-то, а Витас сказал на прощание, подсаживая в грузовик: «Говорил тебе – не ищи истину в подоле. В каждой деве, поверь, кроется жадное дитя, желающее впиявиться в твою грудь. Подумай в пути, не создал ли уже Господь такой камень, который сам не в силах унести?»
Так Туз очутился в каракалпакском селении Ильич, где следовало дождаться самолета, вылетавшего будто бы раз в неделю, но сразу до столицы.
Остановился в странноприимном доме и спал одиноко во дворе на раскладушке. Вспоминал Мими и укорял себя за Иудину глупость. Глядя на деревянную решетку над головой, заплетенную побегами винограда, чувствовал, что изгнан за дело из пустынного рая. В виноградной листве голубело небо, а ночью запутывались звезды. Кричали навзрыд ишаки. Взлаивала собака в соседнем дворе, ей отвечала другая, что-то вставляла третья. Конечно, только ночью и можно поговорить. Днем на улицах жарко, шумно – скучно сидеть на цепи. Совсем уже издалека, из межпустынья, где лежала в шатровой палатке Мими, тихий ветерок приносил потявкиванье шакалов и, чудилось, ее улыбку.
Как-то само собой начало складываться что-то звонкое, сродни грациозной газели Захириддина: «Под лозою виноградной, под высоким южным небом»… Но только замыслил другую строчку, как умолкли собаки, нюхая шакалий ветерок, и он принюхался, засыпая. Пахло луком в мешках у стены под навесом, пахло дневной пылью, и уже казалось, что пахнет рассветом, который вот-вот появится об руку с Мими прямо из кувшина Македонского.
Неожиданно приехала она под вечер другого дня на том же грузовике, доставлявшем продукты в лагерь. Держась за руки, они долго гуляли в саду под тутовыми деревьями, будто поджидали запуск космического зонда. «Ну, давай уже, – сказала Мими, улегшись куда ни попадя в темноту, лишь поелозив попкой, сметая ветки и камешки. – Не будем уповать на судороги рефаимов вроде Голиафа»…
Настолько глух был сад ночной, что Туз, действуя на ощупь, замешкался. Мими сама, как черная дыра, поглотила разом всю близкую к ней материю. Каменные шарики тохарского талисмана на его груди обрели движение, разъясняя, в чем фокус резвости ночного полета, – поступательная скорость совокупляется с вращением Земли вокруг оси против часовой стрелки. Не сразу это дошло, а только когда Мими остановилась и выдохнула «Лиапсе!», прозвучавшее так просто, будто доела овсяную кашу. Ах, все, с нетерпением ожидаемое, кончается, как летняя ночь, как запуск зонда в космос, – неоправданно быстро, на обратный счет от десяти до единицы…
На рассвете Туз шептал ей на ухо: «восходит с лица твоего сияющий солнца лик, а со щек румянец зари блестит», – но она прервала, указав на македонский кувшин: «Тебе вряд ли нужен этот горшок. Ра просил привезти»… Скоро оделась и пошла к грузовику, едва ли оглянувшись, подобно богине легких облаков с кувшином грома за спиной, оставив лишь Тузу на память нечто, неотмываемое в арыке.
В тот же день выяснилось, что самолеты из Ильича никуда не летают, поскольку и аэропорта вовсе нет, а с космодрома вряд ли отправят, или уж совсем не туда. Пришлось садиться на поезд, помчавшийся в ночи с удвоенной прытью. Сидя у окна, Туз всматривался в свое лицо, скакавшее по холмам пустыни и внезапно терявшееся в их темном основании. Припомнил начатую газель, надеясь заснуть, да не смог. С верхней полки все склонялась виноградная лоза, а сквозь потолок виднелись звезды – целый Млечный путь.
Он не завидовал славе, красоте, деньгам. Только избранности. А теперь еще неосязаемому достоинству Мими, имя которой так созвучно обольщенной сатаной Лилит. Должно быть, всю его без малого тысячелетнюю жизнь влекло Адама к первой жене.
Подобие газели, крытой сайгаком, завершилось к утру без упоминания имени автора: «…Мне с тобою ждать отрадно нежно-радостного Феба. В восхождении светила видим мира превращенье, утверждающую силу внеземного притяженья. Настоящее в прошедшем вдруг представилось нам ясно. Жить в минувшем было легче, только что ж грустить напрасно. И взошедшее светило опалило зноем нас, но во мне уже остыло чувство, данное на час»… Увы, начало, как правило, лучше конца.
Туз проснулся от тишины – поезд стоял. И в этом покое он ясно ощутил бескрайнюю свою дурь, о которой говорил Ра. Не то чтобы огорчился, но не понимал, как с этим жить дальше. «А что такое ум? – спрашивал себя. – Не воспоминание ли об опыте прожитых жизней? Если их не было или память плоха, то ты, братец, осел. Да неужто ум в памяти?»
За окном лежала зеленая равнина, полная тюльпанов и маков. Песок под насыпью казался легким, как цветочная пыльца. Славно пахло рельсами и шпалами. Солнце еще не взошло, но уже растеклось по небу, озолотив его. Неподалеку стоял, как эректус, серьезный суслик с желтой грудью, глядя на поезд. Черноглазые дети махали цветами и улыбались. В стороне от них девочка в желтом платье смотрела вдоль состава задумчиво, как маленький суслик. На горизонте замерли холмы, утомленные ночным бегом. А совсем далеко едва синели горы с белыми кое-где вершинами. Казалось, солнце взойдет перед ними. Туза осенило, что он уже бывал здесь – видел суслика, обрывал тюльпаны на холмах и подбирался аж к синим горам. Да заснул у темного их основания, позабыв все на свете. Поезд тронулся, все на свете дрогнуло, отодвинулось и стало неузнаваемым. О, как же давно наведывался он в эти края, если теперь они кажутся настолько чужими!
Конечно, давненько – когда они с бабушкой ездили на целину. Глядя на степи, среди которых являлись одинокие, как у Коли-ножа, кибитки, на заброшенные полустанки, где неведомо какие тормозили поезда, Туз отчетливо припомнил ту поездку. Бабушка доставала из авоськи курицу, пирожки, яйца, резала хлеб и насыпала соль на обрывочек газеты с портретом комбайна. Какая-то крупная тетка разудало косила траву, широко, как мужик, взмахивая косой. Приятно пахнет травой, когда слегка, но случается и чрезмерно, до одури все отбивая. Потому и не вспомнил сразу, что литовка – это и есть коса – большая, в отличие от малой, горбуши. Правда, целина для него умещалась в квартире, а поезд был составлен из стульев и табуреток, но сопричастность-то куда денешь, точно сам эти земли пахал…