Постучав сапогом о сапог и сбив снег, она отворяла дверь и оказывалась в кухне с пыхающим титаном и пробулькивающимися батареями. В воздухе витал грубый запах табака, тела, одежды. На нем был колючий свитер, уж она связала бы ему что-нибудь потоньше, помягче – если бы умела. А этот свитер, связанный его матерью, был тяжел, как кольчуга.
На столе дымился чай перед раскрытой книгой. Он что-то читал, принося с собой. Иногда это были стихи. О, этого она не любила.
Когда он попытался ей что-то почитать, она сразу призналась в своей нелюбви. Он выглядел растерянным. А что тут такого? Я и театр, например, не терплю, эти истерические ахи, грохот каблуков по сцене, заламыванье рук, вытаращенные глаза.
– Но ты же миришься с условностью в кино?
– В кино все выглядит по-другому, там нет никаких швов.
– Но там же не снег, а вата, всякая пиротехника и море в тазу.
– Непохоже. По крайней мере об этом сразу можно забыть. Ты… разочарован?
– Нет.
– Честно?
После обеда она все-таки выпроваживала его, вероятность появления хозяйки катастрофически возрастала, ну и кроме того, ей же надо было учиться. Он ее отвлекал, даже если сидел тихо. Она вдруг ловила себя на мысли, что думает не о прочитанном. Она взглядывала на него, совершенно чужого человека, довольно вообще-то странного, пожарника-сторожа, в прошлом как будто живописца, – но какое у него прошлое? Он учился живописи и все забросил, причины довольно туманны. Но такое впечатление, что он все время думает об одном и том же – о чем? – и к чему-то готовится – к чему? Некое существо, пахнущее табаком и нестиранной одеждой. Не постирать ли самой? Нет, возись здесь с тазами, таскай ведра с колонки, а тут как раз и свалится Раиса Дмитриевна, пусть мама ему стирает. Она отводила взгляд и снова смотрела на него – уже с изумлением: да, абсолютно чужой, но ведь она знает о нем больше, чем все его друзья, отчим, мать.
Почему он к ней приходит?
Откуда он взялся. Когда. Месяца два с половиной назад. Или три.
И уже запросто прикасается к ней. Хотя она все же ухитряется, чтобы он не видел ее всю в электрическом или дневном свете. Но на ощупь он знает ее всю. Это тоже больше, чем знание ее родителей.
С настырностью он обхаживал ее и неутомимо, миллиметр за миллиметром, захватывал ее, навязчивый, как сонный морок, пока ей не стало смешно, – и в этот-то момент – да, – мой смех наполнил его паруса, это уж так, все было уже решено, море открылось. Но на самом деле дальнейшее – в нем не было уже такого… ну, о чем обычно говорят. Об этом уже ничего не говорят.
Почему именно ему она дозволила причинить эту боль.
Без ответа.
Еще ничего не ясно.
Он уходит, окутываясь морозным дыханием, и она остается одна.
Открывает форточку. Нет, его запах приятен ей. Но – вдруг придет
Раиса Дмитриевна.
Она садится за учебник. Трогает грудь.
Она пытается сосредоточиться. Замечает пачку сигарет. Вернется.
Убирает ее. Ждет. Он не возвращается. Прислушивается к скрипу снега, звону ведер на колонке. Склоняется над книгой, заправляет волосы.
Отламывает кусок булки, жует. Странно, но теперь ее жизнь двоится.
Все двоится, как будто она нетрезва. А, ну да, об этом пишут. Но еще ничего не известно, все может быть. И, возможно, лучше бы она не приходила снова в кинотеатр. Да, ведь после того, как он нагнал ее и что-то врал, а она села в автобус и уехала не оглядываясь, – после этого она нарочно не приходила туда. Но в конце концов убедила себя, что это нелепо, и почему она должна всего бояться? всех бояться? соседей, участкового, хозяйку? да вот еще какого-то сторожа-пожарника. Да, но необязательно же покупать билет на последний сеанс? А почему нет? Да потому, что существуют какие-то правила. Стыдно самой искать встречи. Разве она ищет? Ну даже если и ищет – но это совсем не так, – что из этого? В этом городе у нее нет друзей. Приятно же взять кому-то и позвонить. Все девчонки, с которыми она жила в общежитии во время экзаменов, куда-то исчезли, кто-то, как и она, провалился, кто-то поступил и задрал нос. В общем, она купила билет. На последний сеанс. Это был фильм о неграх.
Как им несладко в ЮАР. Расисты зачем-то распродавали трупы в разные страны, как будто там своих мало… или что-то она не так поняла.
Весь фильм стрекот вертолетов, вопли, удары, звон разбитого стекла.
Прогрессивный журналист предупреждал, что страна рухнет, если и дальше будут притеснять негров, ведь негры кричат на улицах Соуэто, что им нечего терять, кроме своих цепей, – и в чем худшая из ошибок?
– делать так, чтобы неграм нечего было терять. Так и случилось: они взбунтовались. Бедняги. В этом фильме было слишком много треску и огня, она устала и пожалела, что пришла. А по окончании увидела сторожа-пожарника, отворяющего двери: это был какой-то белокурый донжуанчик, смотрел с наглой ласковостью.
Что ж, возможно, тот парень бросил свою работенку – или даже вовсе никаким сторожем и не был, а просто лапшу вешал. И почему же теперь обходить кинотеатр стороной? И не покупать билет на последний сеанс?
На следующий день она так и поступила. И снова негры ЮАР гремели невидимыми цепями и прогрессивный журналист предупреждал, что все закончится черт-те чем. И еще в темноте перед окончанием фильма она его узнала, когда он спускался отпирать двери. Она не собиралась, разумеется, подходить к нему. Достаточно того, что еще раз вытерпела вой и грохот, слава богу, он не узнает об этом. И когда вспыхнул свет, она не торопясь, но и не медля встала и направилась к выходу.
И уже на самой границе света и бело-черной холодной ночи ее тронули за локоть… или кто-то нечаянно задел? Хмуря брови, она оглянулась.
Сторож-пожарник в свитере смотрел на нее с недоверчивой улыбкой. И она мгновенно покраснела, поняв, что он нравится ей.
Охлопков продолжал нести службу в “Партизанском”. По утрам отсыпался
– в кинотеатре все-таки толком не поспишь – и под вечер спускался в заснеженный овраг. Иногда в кинотеатр заглядывал Зимборов или
Виталик. Безымянный полуночник почему-то не звонил, куда-то пропал.
Охлопков в нетерпении расхаживал по фойе, думая о девушке, посматривая на часы, – впрочем, и по звукам из-за перекошенной двери можно было определять время.
Из зала вырывались громовые резкие звуки: цокот Гигантских Лошадиных
Копыт, Шаги, Стук Великанских Колес, Шлепанье Громадных Капель,
Кашель – будто это кашляет Везувий, Плеск Воды, Колокольный Звон
Ложечки в Стакане, Рев Парохода, Голоса Богов в масках, – но это была не древнегреческая трагедия.
Шелест Газеты.
– …Мы договорились – вечером ни слова о политике.
– Молчу, молчу…
Шелест Газеты, Звяканье Кружки, Музыка.
– Прекрасный вечер, вальс.
– Прекрасное пиво.
– Прекрасное небо.
– Прекрасная погода.
– Прекрасные сосны.
– Прекрасные… Ха! Ха! Ха! Если бы эта приличная публика знала, что рядом с ними сидит знаменитая Роза Люксембург, только что вышедшая из тюрьмы!
– Владимир Ильич, вы неисправимы: опять?
– Молчу, молчу…
В двенадцать звонит Вик. Все в порядке?
Вскоре подпольная команда рок-н-ролла вваливается в “Партизанский”: долговязый худосочный Вик в короткой вельветовой курточке с меховым воротником, коренастый коротко стриженный Макс, – его отец, военный, не дозволял ему отпускать длинные волосы, парень бунтовал, пока не сообразил, что под прикрытием коротких волос неплохо жить, ему многое прощается и родители не лезут с допросами; зато у Алика
Юденича шевелюра а-ля Анджела Дэвис, курчавая, пышная, будто пена черного мыла. Они уже бывали в “Партизанском”, Охлопков их знал, всех, кроме четвертого, аккуратного мальчика в костюмчике, Вик представил его как Туржика Юрика, клавишника, потом шепнул, что это сын высокопоставленной шишки, подробности позже, но, короче, это троянский конь. У Макса и Вика в руках были зачехленные гитары, Алик тащил на горбу рюкзак с барабанами.
Алик уже щелкал рубильниками, зажигая свет в зале.
– А где Вася?
Вик на мгновенье помрачнел и ответил, что Вася теперь инвалид: отшарахал на станке пальцы, четыре, на левой руке. И вместо соло-гитары у них будут клавиши, ничего не поделаешь.
Вася Медовщиков, приобретавший в училище специальность столяра, был самым непосредственным и музыкальным в этой подпольной группе. Он всегда что-то мурлыкал под нос, ходил в военном бушлате, часто надевая его прямо на голое тело (он приехал из Сибири и таким образом выражал полнейшее презрение к среднерусским зимам), в цигейковой солдатской шапке, в синих авиационных штанах с наколенниками и множеством карманов и в ботинках от коньков – без лезвий, разумеется, – ему нравилось, разогнавшись, скользить среди прохожих на плоских подошвах; ну и в драке крепкие ботинки были незаменимы. Он любил рассказывать о Сибири, Охлопков слушал, хотя младший брат предупреждал, что компаньон склонен к гиперболизации прошлого, настоящего и тем более будущего. Ну, в мечтах о будущем никто из группы не отличался трезвой скромностью. У Медовщикова был неплохой голос. И музыку к стихам – плодам общего творчества – подбирал он. Вообще явного лидера в команде не было, все проблемы решались ором и размахиваньем кулаков, – и когда уставали, все как-то само собою устраивалось.