Лукас подумал, не тут ли обитают мертвые — мертвые, которых не забрали себе машины. Тут была и трава, были и деревья. Тут были шелест и напряженная тишина, посторонние миру живых с его огнями и музыкой, его ломящимися от товаров витринами. Лукас собрался с духом и шагнул вперед, словно нырнул в воду, не зная, насколько та холодна и глубока, не зная, нет ли в ней рыб и других водяных тварей, которых не назовешь рыбами, но они стремительны и у них есть глаза и зубы. Он никогда еще не видел подобной тьмы — ни у себя в комнате с погашенной лампой, ни даже когда закрывал глаза.
Войдя в парк, Лукас понял, что там не так темно, как представлялось снаружи. Чернота оказалась не такой уж беспросветной. Трава под ногами была непроницаемо и равномерно черной; деревья были черными, но не совсем — их силуэты явственно выделялись на фоне черноты. Он словно нес с собой слабый источник света, свечу собственных своих зрения и слуха, своего человеческого присутствия.
Что-то там было, между деревьями. Оно сгущалось с каждым его шагом.
В конце концов Лукас вышел к каменной балюстраде, по обеим сторонам от нее вниз спускалась широкая закругленная лестница. Он сошел по ней. Там, в центре ровной площадки, высилась громадная фигура. Она широко распростерла тронутые лунным сиянием крылья. Ее лицо смотрело вниз, на Лукаса. Казалось, он наткнулся на мстительную матерь парка, существо, которое ждало, смотрело и слушало, из снов которого был соткан весь парк и которому не нравилось, что его сон потревожили. Лукас задрожал. Он хотел было повернуться и побежать, но подумал, что тогда фигура взмахнет крыльями, взовьется в воздух и схватит его с той же легкостью, с какой терьер хватает крысу.
Мгновение спустя он осознал, что это статуя, всего лишь статуя. Он подошел ближе. Это был каменный ангел, стоящий на пьедестале над огромным каменным бассейном. Лукас увидел, что ангел строг и задумчив, что у него пустой и скорбный взгляд, что он отвернулся от небес и уставился в землю.
Лукас поднял глаза. Там, позади руки ангела, светились звезды.
Он достиг самого сердца парка и того, что охранял ангел, того, что тот хотел ему показать и на поиски чего отправил его Уолт, — звезд. Скоро он сообразил, что здесь, вдали от собственно города, городская мгла рассеивалась и становились видны звезды. Глядя на небо, он так запрокинул голову, что чуть было не потерял равновесия. На фоне черноты ярко мерцали звезды. Их были тысячи и тысячи.
Некоторые он знал по карте в классной комнате — вон Пегас, вон Орион. А вон там виднелись настолько неясно, что он не был уверен, они ли это, но подумал, что это они и есть — Плеяды, семь мелких звезд, фосфоресцирующий кружок на небе.
Какое-то время он стоял и смотрел. Раньше он и представить себе не мог такого осененного звездами покоя. Может, так вот оно и было на ферме в Дингле? Он не мог этого знать, потому что та ферма была в прошлом; она перестала существовать еще до его рождения. По родительским рассказам он знал ее как место, где передохли все куры и перестал родиться картофель. В представлении его матери рай — это был Дингл, в котором никто не голодает. Он задумался, так ли выглядит Дингл в звездную ночь. Если так, то понятна ее вера, что туда переселяются мертвые.
Его охватило волнение, кровь застучала в висках. Он ощутил дуновение, волну, распознавшую его, но не любившую и не ненавидевшую. Он почувствовал знакомый подъем, внутреннее движение, щемящее и полное страха, известное ему лучше, чем что бы то ни было на свете. Вокруг него сгущалась готовая дать ответы субстанция, порождаемая деревьями и звездами.
Он стоял, неотрывно глядя на созвездия. Сюда его послал Уолт, и здесь он понял. Решил, что понял. Это и был его рай. Не Бродвей и не лошадка на колесиках. А трава, и тишина, и звездное небо. Его рай — то, о чем из вечера в вечер говорила ему книга. После смерти он покинет ущербное тело и превратится в траву. И останется здесь навсегда. Превращения не стоит бояться — оно тоже будет частью его. То, что он принимал раньше за пустоту внутри, за отсутствие души, было лишь щемящим стремлением к этому превращению.
Дома родители по-прежнему находились у себя за дверью. Лукас не стал к ним заглядывать. Он решил не тревожить их. Отдохнув, они могли снова прийти в себя.
Он пошел к себе и открыл книгу.
Что, по-вашему, сталось со стариками и юношами?
И во что обратились теперь дети и женщины?
Они живы, и им хорошо,
И малейший росток есть свидетельство, что смерти на деле нет,
А если она и была, она вела за собою жизнь, она не подстерегает жизнь, чтобы ее прекратить.
Она гибнет сама, едва лишь появится жизнь.
Все идет вперед и вперед, ничто не погибает.
Умереть — это вовсе не то, что ты думал, но лучше.
Лукас лежал в кровати — святая Бригитта над головой, Эмили по ту сторону двора-колодца жевала что-то у себя за шторами. Он спал. Если ему что-то и снилось, то, проснувшись, он все забыл.
Из комнаты родителей, как и раньше, не доносилось ни звука. Он подумал, что будет лучше уйти. Он больше ничем не мог им помочь. Помочь он мог только Кэтрин.
Он ждал у ее дома, когда она появилась в своем голубом платье. Она была ему не рада. Ее лицо приняло выражение скорбной пустоты, как у ангела в парке.
Она сказала:
— Привет, Лукас.
Потом повернулась и пошла в направлении компании «Маннахэтта». Он пристроился к ней сбоку.
— Кэтрин, — сказал он. — Не ходи сегодня на работу.
— Лукас, мое терпение скоро лопнет. Я не могу больше тратить с тобой время.
— Уйдем вместе. Позволь увести тебя.
Она продолжала идти. В порыве отчаяния, не подумав, что делает, он ухватил ее за юбку и потянул.
— Прошу тебя, — сказал он. — Прошу.
— Оставь меня, Лукас, — сказала она голосом размеренно-спокойным и от этого тем более пугающим. — Ты ничего не можешь для меня сделать. И я для тебя тоже не могу.
Он молча стоял и смотрел, как она уходит на восток, к своей машине. Подождав, пока Кэтрин отойдет на достаточное расстояние, он последовал за ней. Ближе к швейной мастерской на улице появилось много женщин в таких же голубых платьях. Он наблюдал, как Кэтрин идет среди них. Он наблюдал, как она скрывается в дверях. После этого он еще немного помедлил на улице. Женщины в голубых платьях все проходили мимо и исчезали в здании. Он представлял, как Кэтрин поднимается по лестнице, как подходит к машине. Он видел, как она нажимает на педаль. Он знал, что машина радуется ее прикосновению. Знал, как терпеливо она ждала всю ночь, напевая про себя, думая о Кэтрин.
Нельзя было, чтобы Кэтрин оставалась там. Она и не подозревала, какая опасность ей угрожает. Последние женщины скрылись в здании мастерской, а он все стоял в полной беспомощности. Он был слишком мал и слишком странен; он ничего больше не мог сделать, чтобы вмешаться и предотвратить беду.
Нет. Кое-что сделать еще было можно. Одну-единственную вещь.
Штука заключалась в том, чтобы остановить машину сразу после того, как она съест его руку. Расчетами надо было заниматься тайком, во время работы, так, чтобы другие не заметили. Он понимал, что у него не получится одну руку сунуть под колесо, а другой дернуть за рычаг. Слишком велико расстояние. Но ему пришло в голову, что если вытянуться вперед и навалиться на ремень, на рычаг можно будет нажать ногой и вовремя остановить машину.
Лукас оттягивал момент, когда предстоит сделать то, что должно быть сделано. Работать было легко, губительно легко. Но даже такого, не то спящего, не то бодрствующего, работа требовала целиком. Он выравнивал и штамповал. Тянул, тянул снова, проверял. Куда-то ускользала решимость, и не только решимость. Он сам словно бы становился меньше. Он превращался в то, чем был занят. Так прошел час, и он стал думать, что и Кэтрин в ее положении, и много чего другого, что не было его работой, ему приснилось, а сейчас он проснулся в единственном возможном мире. Чтобы встряхнуться, он попытался представить, как она кладет стежки на блузки и юбки. Он представил себе извергающую порции пара гладильную машину с поднятыми и замершими в ожидании барабанами.
Он был готов. Если он не сделает этого сейчас, ему, скорее всего, уже никогда не решиться. Он огляделся по сторонам. Все были заняты каждый своим делом. Он взял пластину, опустил ее на ремень. Уложил ее в точности по линии. В этом Лукас поднаторел, чем гордился. Он положил левую руку — левая будет лучше — на верхний край пластины. Растопырил пальцы по краю, и это его успокоило. Это была его работа. Протянув правую руку, он повернул рычаг.
Ремень пошел. Лукас ощущал движение валов, на которые был натянут ремень, монотонный ритм их вращения. То же ощущала и металлическая пластина, уходя под колесо. Вместе с пластиной двигалась его рука. Он чувствовал себя изящным, как танцор, остро ощущал красоту собственных движений. В танце он был партнером металла и машины.