Бобби взял конверт от пластинки и протянул его мне, как если бы я была потенциальной покупательницей.
— Вот, — сказал он.
Когда я взяла у него конверт, он покраснел не то от гордости, не то от смущения.
Конверт был темно-шоколадного цвета. С него на меня смотрела довольно невзрачная девушка с высоким бледным лбом и мягкими черными волосами, расчесанными на прямой пробор.
Романтическая, непопулярная ученица школы для девочек, вызывающая скорее жалость, чем насмешки. Я хорошо знала этот тип девочек. Я сама легко могла превратиться в такую и предприняла титанические усилия, чтобы этого не случилось. Начала первой заговаривать с людьми, рисковать, встречаться с мальчиками, которых нельзя было представить маме. Нед Главер приехал из Мичигана в ярко-голубом кабриолете. Он был обходительным, остроумным, немного слишком взрослым для меня.
— Мне нравится, — сказала я. — У нее чудесный голос.
Идеальная реакция хорошо воспитанной дамы средних лет. Я торопливо вернула конверт, словно эта пластинка была мне не по средствам.
— Она бросила петь, — сказал Бобби. — Вышла замуж и переехала то ли в Коннектикут, то ли еще куда.
— Жаль, — сказала я.
Мы стояли друг против друга в смущении, как незнакомцы на вечеринке. Я физически ощущала — лбом и плечами — желание Джонатана выпихнуть меня поскорее из комнаты.
— Ну, — сказала я, — спасибо, что приютили старушку.
— Всегда рады, — отозвался Бобби.
Песня кончилась, и началась следующая, более быстрая, которую, как мне показалось, я узнала. Да. «Джимми Мак». Ее исполняли когда-то Марта и Ванделлы.
— Эту я знаю, — сказала я. — Ну, то есть я ее слышала.
— Да? — сказал Бобби.
И вдруг он сделал нечто фантастическое. Он начал танцевать.
Можно было подумать, что ему изменила речь и танец был единственное, что ему оставалось. Он проделал все с такой естественностью, словно это было логическим продолжением разговора. Он начал ритмично покачивать бедрами и притопывать. Пол заскрипел под его кроссовками.
— Да, конечно, — сказала я. — Это старая-престарая песня.
Я поглядела на Джонатана. Он был потрясен. Наши глаза встретились, и на какой-то миг мы восстановили нашу былую общность, вновь объединенные страхом перед местными нравами. Я даже на секунду представила, что, когда мы останемся одни, он покажет мне пародию на Бобби, на этот танец с широко развернутыми плечами и затуманенным взглядом, — просто чтобы меня посмешить.
Но тут Бобби взял меня за руку и осторожно потянул на себя.
— Ну же, — сказал он.
— Нет-нет. Это совершенно исключено.
— Не принимается, — весело отозвался он, не отпуская моей руки.
— Нет, — повторила я.
Но, очевидно, моему голосу недоставало уверенности. Возможно, виной тому было мое южное воспитание, моя впитанная с молоком матери убежденность, что нельзя огорчать людей ни при каких обстоятельствах. Я даже усмехнулась тому, насколько неубедительно прозвучало мое «нет».
Продолжая двигаться в такт музыке, он мягко развернул меня к себе. Танцевал он лучше, чем можно было предположить. Я сама неплохо танцевала когда-то — та девушка, какой я мечтала стать, должна была уметь танцевать, — так что обмануть меня было невозможно. Одним мальчикам можно было довериться в танце, другим нет, и дело тут было даже не в каких-то внешних признаках, это просто сразу чувствовалось, что называется, кожей. Они излучали уверенность. Они словно окутывали вас своей щедрой грациозностью, простым касанием рук убеждая в том, что вы не сделаете ни одного неверного движения. Я была потрясена не меньше, чем если бы он выпустил стаю голубей из рукавов своей полосатой рубашки.
И я взяла его другую руку и начала танцевать, стараясь двигаться как можно лучше, презрев раздражение сына и угрюмые взоры рок-певцов. Бобби смущенно улыбался. Женский голос вел мелодию с грустной непринужденностью, как будто чья-то закомплексованная кузина вдруг на несколько минут обрела невероятную, непредставимую свободу.
Когда песня кончилась, я убрала руки и поправила волосы.
— Боже мой, — сказала я. — Видите, во что вы втянули пожилую женщину?
— Все замечательно, — сказал Бобби. — Вы отлично танцуете.
— Ты хотел сказать «танцевала». На заре неолита.
— Нет, — сказал Бобби. — Это вы зря.
Я перевела взгляд на Джонатана и увидела ровно то, что и ожидала: от мелькнувшего было чувства единства не осталось и следа. На лице его было написано не просто неодобрение, а недоумение, неузнавание, словно я лишь отдаленно напоминала его мать.
— Ну, мне пора, — сказала я, — с радостью бы задержалась еще, но пододеяльники меня не простят.
И поспешно вышла. Уже через секунду меланхолическую девушку сменил грубый мужской голос и оглушительный скрежет электрогитар.
Нед вернулся домой поздно. Я уже спала. Проснувшись посреди ночи, я обнаружила его рядом с собой, мирно посапывающего во сне. Я лежала и разглядывала его. А ведь когда-то Нед тоже был маленьким. Этот факт никогда особенно не потрясал мое воображение, хотя я видела фотографии: улыбающийся Нед выглядывает из-под несоразмерно большой шляпы; худущий большеглазый Нед в сандалиях на пляже. Я сама запихивала на чердак картонную коробку с его машинками и оловянными солдатиками. И все-таки до конца я этого как-то не осознавала. Ведь этот мужчина — то, что выросло из мальчика. Когда мы встретились, ему было двадцать шесть, мне — семнадцать; уже тогда он был в моих глазах немолодым человеком. Он как будто родился взрослым. Эти фотографии и игрушки вполне могли принадлежать умершему юноше, когда-то, давным-давно жившему в этом доме, тому, кто, уходя, навсегда унес из этого мира уверенность в своих безграничных возможностях. Остался фарфор за стеклом и полусонное бытие узумбарских фиалок — размеренная жизнь взрослого человека. Вдруг, впервые за все время своего замужества, я увидела мальчишеский угловатый локоть, мускулистую грудь, уже порядком одрябшую и заросшую седыми волосами. Бедный, подумала я, бедный мальчик.
Я протянула руку и дотронулась до его плеча. Мне захотелось поцеловать его, погладить буйную растительность у него на груди. Но мое новое восприятие его девственной красоты было еще слишком хрупким. Если бы он проснулся и, как обычно, грубо поцеловал меня, начал бы тискать мои ребра, оно бы испарилось. Поэтому я ограничилась глядением и поглаживанием его мощного волосатого плеча.
Отец купил себе новые очки — а-ля гонщик, в круглой золотисто-розовой оправе. Вот он стоит на пороге моей комнаты, придерживая оправу рукой, картинно согнутой в локте.
— Как тебе, Бобби? — спрашивает он.
— Что? — говорю я.
Я лежу в темноте, в наушниках, слушая Джетро Талла. Я так глубоко погрузился в музыку, что не могу сразу вернуться в этот мир причинно-следственных связей.
— Как тебе, Бобби? — повторяет отец.
— Не знаю, — отвечаю я.
Ему нужно было чуть-чуть подождать с вопросом, дать мне опомниться.
Отец показывает себе на голову. Он включил свет и стоит теперь залитый стоваттными лучами, разорвавшими комнатный полумрак.
Как мне его голова? Сложный вопрос. Может быть, даже выходящий за пределы моей компетенции.
— Ну… — бормочу я и замолкаю.
— Очки, — говорит он. — Бобби, я купил себе новые очки.
Проходит еще какое-то время.
— Как тебе? — говорит он. — Может, я уже староват для такой оправы?
— Не знаю, — говорю я. Я понимаю, как глупо и бездарно я отвечаю. Но его вопросы ставят меня в тупик, как если бы он был ангелом, говорящим загадками.
Отец делает глубокий вдох и медленно выдыхает — долгий свистящий звук, как будто из него выпускают воздух.
— Ну ладно, — говорит он. — Пойду готовить обед.
— Хорошо, папа, — говорю я, пытаясь изобразить искреннее воодушевление и благожелательность.
Кстати, чья сегодня очередь готовить обед? Сегодня вторник. Значит, его. Все правильно.
И лишь после того, как его силуэт исчезает из дверного проема, я понимаю, что на самом деле он задавал мне совсем простые вопросы. Он сменил роговые очки на новые, в стиле «гонщик», и хотел услышать мое одобрение. Нужно пойти на кухню и поговорить с ним. Однако я этого не делаю. Эгоизм побеждает, и я, выключив свет, снова проваливаюсь в музыку.
Спустя какое-то время отец зовет меня обедать. Он поджарил отбивные и разогрел замороженные картофельные котлеты. Он пьет виски из бокала, разрисованного идеально круглыми апельсиновыми дольками, похожими на велосипедные колеса.
Мы начинаем есть, окружив себя ровным молчанием без единого шва, герметичным и гладким, как полиэтиленовая пленка. Наконец я говорю:
— Хорошие очки. Ну, в смысле, мне нравятся.