Чжан Цзянь едва успел сесть, как у него в руках оказалась чашка с чаем. Чай приятно остыл, наверное, Дохэ его приготовила, пока он шел с завода домой. Отставил чашку, и передним появился веер. Взял веер, а Дохэ уже след простыл. Радость его у Сяохуань, а уют — здесь, у Дохэ. В новом рабочем квартале стояло несколько дюжин одинаковых сбитых наспех одноэтажек из красного кирпича, на каждые пару десятков бараков был свой жилищный комитет. Для жилкомитета Дохэ была немой свояченицей Чжан Цзяня, которая вечно ходит хвостиком за своей старшей сестрой, говорливой хохотушкой Чжу Сяохуань. Бывало, Сяохуань встретит знакомых по пути на рынок за продуктами или на железную дорогу за шлаком, отпустит шуточку, а Дохэ кланяется у нее из-за спины, будто извиняется за сестру.
По правде, Дохэ уже могла по-простому объясниться на китайском, но слова ее были диковинные. Например, сейчас:
— Нерадостен ты? — спросила она Чжан Цзяня. Звучит шиворот-навыворот, но если подумать — вроде и так можно сказать.
Чжан Цзянь промычал в ответ, покачал головой. Выживет такая, если ее бросить?
Дохэ села вязать свитер, начатый Сяохуань. Когда у жены бывало настроение, она распускала нитяные перчатки, которые выдавали на заводе Чжан Цзяню, красила пряжу и принималась вязать Ятоу свитерки, то колоском, то павлиньими перьями. Но запал быстро проходил, довяжет Сяохуань до половины, а дальше Дохэ заканчивает. Дохэ ее спросит, как вязать, а Сяохуань даже показать лень, и Дохэ сама сидит, голову ломает.
Они жили вчетвером в одной комнате, снаружи был еще навес из толя и дробленого кирпича. Все в квартале построили у своих бараков такие навесы, кто из чего, каждый на свой лад. Поперек двух больших деревянных кроватей Чжаны настелили шесть досок, каждая в чи шириной, три с лишним метра длиной. Подушка Ятоу лежала у самого края, в середине спал Чжан Цзянь, по бокам от него ложились Дохэ и Сяохуань, спали все вместе, как на большом кане. Пару лет назад, когда только переехали, Чжан Цзянь решил было разделить комнату на две половины, но Сяохуань застыдила: мол, стоит стену-то городить, чтобы вы за ней по ночам прятались? У Сяохуань язык острый, таким и зарезать не мудрено, но душа добрая. Когда ночью она просыпалась от возни Чжан Цзяня с Дохэ, то просто поворачивалась на другой бок и просила их быть потише, на кане еще ребенок спит.
Сына у Дохэ принимала Сяохуань. И она же ходила за Дохэ, когда та поправлялась месяц после родов [41]. Сяохуань называла мальчика Эрхаем и с его появлением заметно смягчилась к Дохэ, «не ради монаха, а ради Будды» [42]. Через месяц сынишка умер, и Сяохуань стала просить у Дохэ второго ребенка: вот родит она еще одного «маленького Эрхая», тогда, глядишь, и затянутся дыры в наших душах. Ведь со смертью сына у каждого от сердца будто отрезали по куску.
Теперь Сяохуань гнала мужа, когда он лез к ней под одеяло: коли так неймется, зачем попусту тратить семя на ее пустыре, глядя, как доброе поле Дохэ зарастает сорняками? Маленький Эрхай умер больше года назад, но всходов на японском поле все не было. Сейчас он глядел на сидевшую рядом Дохэ и думал: вот как, у брата остались дети, оказывается, есть кому продолжить род семьи Чжан.
А Дохэ… Дохэ теперь совсем ни к чему.
— Эрхай, — вдруг промолвила Дохэ. Выходило у нее по-прежнему: «Эхэ».
Веки на прикрытых верблюжьих глазах приподнялись.
Она отвела взгляд, а про себя все смотрела в его усталые глаза под небрежно вспорхнувшими веками. Впервые она увидела его сквозь светло-коричневую дымку — из мешка казалось, что снежный день вокруг затянут бежевым туманом. Тацуру лежала на помосте, а он вышел к ней из этого тумана. Она съежилась в мешке, взглянула на него и тут же закрыла глаза, зарылась головой под плечо, словно курица, которую сейчас забьют. Хорошенько запомнила все, что увидела, и раз за разом прокручивала в памяти. Высокий — это точно, вот только лица было не рассмотреть. Интересно, такой же неуклюжий, как все долговязые? И с таким же нескладным лицом? Взвалил на себя мешок, понес. Где ее будут забивать? Окоченевшее тело, онемевшие ноги Тацуру болтались в мешке. Шагая, детина то и дело задевал ее голенью. С каждым толчком она еще больше съеживалась от отвращения. Проснулась боль, заколола тело тысячью маленьких иголочек, от ногтей, пальцев, ступней иголки бежали стежками по рукам и ногам. Он нес ее сквозь толпу черных башмаков, черных теней, сквозь смех, не спеша отвечая на чьи-то шутки. Ей казалось, что все эти башмаки вот-вот напрыгнут и втопчут ее в снег. Вдруг послышался голос старухи, потом старика. Сквозь дерюгу пробился запах скотины, и Тацуру уложили на что-то ровное. На дно телеги. Бросили туда, как кучу навоза. Мула стегнули, и он зарысил по дороге, быстрее, еще быстрее, и она, словно куча навоза, плотно-преплотно сбивалась от тряски. Чья-то рука то и дело ложилась на нее, легонько похлопывала, смахивала снежинки. Старая рука, скрюченная, с мягкой ладонью. От каждого ее касания Тацуру только сильнее вжималась в борт телеги… Повозка закатилась во двор, сквозь бежевую дымку она разглядела угол двора: стена, на ней рядок черных коровьих лепешек. Детина снова взвалил ее на плечи и занес в дом… Веревку развязали, мешок съехал вниз, и Тацуру увидела его — мельком, одним глазком. И потом медленно рассматривала образ, который успела ухватить: похож на большого быка, а глаза — точь-в-точь каку усталого мула или верблюда. Его пальцы были совсем близко — попробуй тронь, зубы-то что надо!
Подумала: хорошо, что я тогда его не укусила.
— Беременна я, — сказала Дохэ. Ее выговор не резал слух только им троим.
— Мм, — распахнув глаза, ответил Чжан Цзянь. Доброе поле — дает урожай хоть в засуху, хоть в разлив.
Под вечер домой пришли Сяохуань с Ятоу. Услышав новость, жена метнулась обратно на улицу: я за вином! От вина за ужином всех даже пот прошиб, а Сяохуань макала палочки в рюмку и капала Ятоу на язычок: та вся сморщится, Сяохуань хохочет.
— Теперь подрастет у Дохэ живот, соседи почуют неладное: откуда это у сестренки такое пузо? Не видали, чтоб к ней муж приезжал! — сказала Сяохуань.
Чжан Цзянь спросил, что же она предлагает. Сяохуань опустила лицо, ямочка на щеке стала еще глубже. Сказала: а что тут предлагать? Дохэ пусть дома сидит. а я привяжу подушку на живот, и дело с концом. Дохэ оцепенело уставилась на скатерть.
— О чем задумалась? — спросила ее Сяохуань. — Опять сбежать хочешь? — повернулась к мужу, тыча пальцем в Дохэ: — Она удрать хочет!
Чжан Цзянь взглянул на Сяохуань. Тридцать лет (если по настоящей метрике), а дурь все не выйдет. Ответил, что фокус с подушкой никуда не годится. На целый строй бараков всего один туалет, по нескольку человек над общей ямой сидят, что, будешь с подушкой в сортир ходить? А Дохэ не сможет из дому выйти облегчиться? Сяохуань ответила, что от этого еще не умирали. Кто в богатых домах ходит в общественный туалет? Все делают дела в ночной горшок, прямо в комнате. Чжан Цзянь все равно велел ей не пороть ерунды.
— Или так: мы вернемся с Дохэ в Аньпин, она там и родит, — предложила Сяохуань.
Глаза Дохэ снова просияли, она посмотрела на Чжан Цзяня, потом на Сяохуань. На этот раз Чжан Цзянь не оборвал жену. Молча затянулся, потом еще раз и чуть заметно кивнул.
— Наш-то дом далеко от поселка! — тараторила Сяохуань. — Еды навалом, цыплятки свеженькие, и мука тоже!
Чжан Цзянь поднялся на ноги:
— Не пори ерунды. Спать.
Сяохуань вьюном вилась вокруг мужа: как надо что придумать или решить, от него проку как от козла молока, одно заладил: «Не пори ерунды»! А она-то всегда дело говорит! Такой здоровый детина, а все пляшет под матушкину дудку, что гиена в сиропе решит, то и делает. Не слушая женину болтовню. Чжан Цзянь широко раскинул руки и зевнул. Дохэ с Ятоу собирали со стола, пересмеиваясь и напевая. Ни дать ни взять японские мама с дочкой, будто и не слышат, как буянит Сяохуань.