Я открываю журнал и смотрю на Уго Чавеса, позирующего для американского фотографа с томом «Так говорил Заратустра», и вижу: это старик храбрится на пороге смерти, тужится изобразить из себя что-то большее, чем удачливого шулера – по сути, такого же, как мы все, – прикрыть тщету своего бытия книгой умершего сто лет назад философа, давно вышедшего из моды. Мне жаль его, и слезы подступают к моим глазам – хотя стоит ли плакать о латиноамериканском популисте-диктаторе средней руки, этаком мошеннике большого масштаба?..
…как о мошеннике большого масштаба, как о мастере обмана, фальсификации, манипуляции, как о создателе бессмертных подделок, обманок, фальшивок. Я вспоминаю всех, кого обманул, – и мне не жалко этих людей, честное слово, ни капли не жалко, они были лузеры, лопухи, лохи… они слишком любили деньги, велись на обещания, верили в чудо, в халявную награду, не заслуженную, не заработанную тяжелым трудом. Они давали деньги взаймы, зная, что я должен их друзьям. Они брали для меня кредиты в банке, зная, что у меня на хвосте сидят судебные приставы. Они пускали меня управлять их бизнесом, зная, что ни один мой бизнес не принес владельцам ничего, кроме убытков. Они мне верили! А все потому, что я – обаятельный. Милый. Потому что я впаривал им чувство, что они – хорошие люди. Достойные. Добрые. Они были готовы за это платить – будто не знали, что хороший и добрый человек ни гроша не даст за то, чтобы почувствовать себя добрым и хорошим! Мне не жаль их – мне жаль только, что сегодня во всех газетах написано не обо мне, а об американском еврее с почти что русской фамилией, человеке, который четверть века сулил баснословные прибыли финансистам, филантропам и благотворительным фондам, а сам прикарманивал их деньги, в одиночку, в тишине, втайне строил пирамиду под стать египетской, как по нотам отрабатывал схему Понци, выплачивал дивиденды с новых поступлений, морочил голову, раздавал обещания. Сколько он продержался? Пятнадцать лет? Двадцать пять? Великий человек! Мне ни разу не удавались столь долгоиграющие аферы.
– Да, – говорит Моник, – сегодня принято считать, что наука – это самая долгоиграющая афера, что-то вроде коммунизма, парад несбыточных обещаний. Я, конечно, никогда с этим не соглашусь, но вы же понимаете…
– Конечно, – кивает собеседник, – ни самолеты, ни Интернет, ни спутники – ничего не убеждает. Я заметил, разумеется. Финансирование падает год от года. Есть, конечно, модные темы – информационные технологии, генетика, фармацевтика, – но финансировать фундаментальные исследования никто не хочет. В середине века всем казалось, что из новой физической теории можно за десять-пятнадцать лет получить практический выхлоп, – как эйнштейновское «е равно эм цэ квадрат» превратилось в атомную бомбу. Но теперь-то понятно, что чистая наука потому и называется чистой, что польза от нее будет очень и очень не скоро.
– Мы с вами – представители уходящего века, – говорит девушка. – Не потому, что я пишу в популярные журналы именно о науке, нет, достаточно уже того, что я – журналист. Будущее принадлежит блогерам. Самоучкам и дилетантам, рыщущим по Сети в поисках своих пятнадцати минут славы. Вы понимаете меня, да?
– Конечно! Какая может быть журналистика, когда любого читателя курс акций волнует больше любого научного открытия!
…могли ли мы подумать, что курс акций будет волновать нас больше, чем тела друг друга? – думает Бетти. – Может, это старость? Артуру сорок семь? Сорок пять? Точно – еще нет пятидесяти. А мне – только сорок этой осенью, говорят – самый расцвет для женщины.
Боже, как мы давно встречаемся! Тринадцать лет назад, в Лондоне, меня послали помочь клиенту разобраться со страховым контрактом. И как только я увидела Артура – я сразу поняла: если он возьмет меня за руку – всё. И при этом я знала: он так и сделает, только не знала – когда? И те два часа, что мы обсуждали цифры и смотрели таблицы в тогдашнем супермодном ноутбуке, я ни о чем другом не могла думать, хотя, кажется, говорила всё как надо и произвела впечатление деловой женщины, молодой, но уже многообещающей… Я никогда его об этом не спрашивала, мы вообще никогда не говорили о всяких там чувствах. Никаких ути-пуси, люблю-люблю, как-с-тобой-было-хорошо и прочего. Так что, надеюсь, он не догадывался, что в голове у меня не было других мыслей, кроме «ну когда же?».
Зато, господи, какое было облегчение, когда уже не надо было притворяться и в ответ на его пожатие можно было потянуться губами навстречу его губам…
…потянулся навстречу ее губам, и Дина ответила на мой поцелуй, но при этом руками уперлась мне в грудь, словно мы не спим вместе два-три раза в год уже шесть с половиной лет, словно это первый раз, и я должен заново ее соблазнить! Она отстранила меня, вспоминает Оливер, и я даже растерялся, пробормотал что-то вроде да ладно тебе! – и, черт возьми, это те самые слова, которые нельзя говорить женщинам! Я смотрел на ее татарское лицо, широкие скулы, огромные распахнутые глаза и хотел сказать совсем другое… но это «другое» разрушило бы всё, что нас связывало. По этому я и сказал да ладно тебе! – и Дина передернула плечами и отошла к окну. Я и сейчас вижу ее фигуру, такую знакомую и родную, на фоне открыточного сан-францисского даунтауна с небоскребами, устремленными в небо как символы власти и желания…
…желание – конечно, ты его сразу чувствуешь. Как только он сел рядом – я сразу поняла. Конечно, я не подала виду, только кивнула, а потом повернулась к Яне, стала устраивать поудобней. Открыла детское издание Толкина, начала читать, демонстративно артикулируя русскую речь: мол, я иностранка, может, и не говорю по-английски, даже не смотри на меня, понял? Наверно, потому что он сразу мне понравился: чем-то похож на Митю, с которым мы тусили когда-то на Гоа. Но за две недели, что я гостила у двоюродной сестры, мне ужасно надоели разговоры с американцами, все – как под копирку: «Ах, почему вас зовут Инга? Такое интересное имя». «Потому что мой папа хотел назвать меня Инна в честь мамы, но мой дед, академик Борджевский, оказался суеверным и запретил два одинаковых имени в одной семье. Поэтому меня назвали Инга». Похоже, этого разговора не избежать и в этот раз, но чтобы его отсрочить, я читала Яне про Серебристую Гавань, откуда последние эльфы уплывают в страну за морем.
– А страна за морем – это Америка? – спросила Яна.
– Нет, – ответила я, – это волшебная страна кельтов, Гринленд.
– Гренландия? – удивилась она.
– Нет-нет, Гринленд. Волшебная страна. Зеленый край за паром голубым.
– Ага, – кивнула Яна, – я поняла. Читай дальше!
И я читала.
И я читала, пока книжка не закончилась. И тогда Бен сказал еще! – и я начала сначала, эту странную, никому не известную сказку, которую пару лет назад купила на каком-то гараж-сейле. Я, вспоминает Света, сначала удивилась – русская книжка, изданная в Шанхае, откуда тут, в Сан-Франциско? Я, конечно, знала – первая волна, Харбин, Шанхай, Калифорния… но семья совсем американская, хотя поди знай, кто там затесался полвека назад? Обложка была оторвана, и на титульном листе я сначала увидела только название – «Танец воды» – и вот эту нелепую картинку с куклой, сидящей по пояс в волнах, а внизу «Шанхай 1934», ну да, сначала название и выходные данные, и только потом подняла глаза и увидела фамилию автора. И тут я вцепилась в эту книжку и спросила цену таким голосом, что хозяйка от испуга брякнула: «Десять баксов!» – хотя красная цена была полдоллара, но, видимо, такое у меня было лицо или там голос, что…
…такой голос, что я не могла с ним даже по телефону говорить. Артур там у себя в Азии называл какие-то цифры, а я в Лондоне сжимала трубку так, что костяшки белели, и радовалась, что никто не видит, как под столом у меня дрожат колени, слабым отзвуком той вибрации, которую его голос вызывает где-то в животе.
Никому об этом, конечно, нельзя было рассказать – меня бы тут же уволили, а я как раз шла на повышение. Я даже думала написать Джейн на ее Кубу, но, кажется, у меня не было ее адреса, а электронная почта – черт знает, кто ее читает, даже если из дома писать. Да и Артур всегда предупреждал: береги себя, меня вот с детства учили не доверять людям. Я спрашивала: а мне ты доверяешь? – и он отвечал: ты не человек, ты – ангел.
Невидимый ангел проходит между рядов. Он целует заснувшую Яну – ее сны чисты и прозрачны, как всплеск крыльев, он третьим присаживается к старому физику и пьянеющей журналистке… громкие слова их разговора не могут заглушить тихий шелест их мыслей:
– Да, журналистика и наука закончились, в XXI веке их не будет. Мне семьдесят, я еще застал поколение, приветствовавшее ХХ век. Им казалось, что новый век будет веком науки и информации…