— М-м. Да, мы почти на месте.
— Не понимаю, почему нам на это не выделили койко-места.
Водитель ржет:
— Да уж, я себе представляю.
Медленно закачивает шприц.
— Ну, у нас же приказ… То есть ничего такого…
— Дорогой мой, это не самая респектабельная операция.
— Эгей, — майор Клёви пытается приподнять голову. — Операция? Что за дела, мальчонка?
— Шш, — отрывает часть свинского рукава, обнажая Клёви предплечье.
— Никаких иголок мне не на… — но она уже в вене и разряжается, а Туз Пик старается его угомонить. — Вы ваще-то не того, парня взяли, вы в курсе?
— Конечно, лейтенант.
— Эй, эй, эй. Нет. Это не я, я майор. — Тут можно было б и посильней на голос взять, поубедительней. Может, блядосвинская маска мешает. Он один слышит собственный голос, тот говорит теперь только с ним, площе, металличней… они его не слышат. — Майор Дуэйн Клёви. — Они ему не верят, не верят его имени. Даже имени его не… Паника лупит майора, добивает глубже седатива, и он принимается брыкаться в подлинном ужасе, натягивая ремни, чувствуя, как мелкие мышцы груди напрягаются бесполезными взрывиками боли, о боже, уже вопит изо всех сил, слов нет, одни крики, громко, насколько дает крикнуть ремень поперек груди.
— Я вас умоляю, — вздыхает шофер. — Эспонтон, вы никак не можете его заткнуть?
Но тот уже сорвал поросячью маску и заменил ее марлевой, которую придерживает одной рукой, а другой брызжет эфиром, едва бьющаяся голова попадает в сектор обстрела.
— Стрелман совсем ума лишился, — считает нужным заметить Эспонтон, выйдя из себя, за грань всяческого терпения, — если называет вот это «сильный уравновешенный инертный».
— Ладно, мы уже на берегу. Никого не видать. — Протыр подъезжает к воде, песок слежался довольно — как раз выдержать скорую помощь, все очень бело под узкой луной в зените… совершенный лед…
— О-о, — стонет Клёви. — Ох блядь. О нет. Ох господи, — долгим обдолбанным диминуэндо, борьба с узами слабеет, а Протыр тем временем наконец паркуется — грязно-оливковый драндулет крохотен на этом широком взморье, громадная масляная полоса тянется к луне, к порогу северного ветра.
— Времени вагон, — Протыр смотрит на часы. — К часу успеваем на «С-47». Они сказали, что и придержать немного смогут. — Вздохи довольства перед началом урочной работы.
— У этого человека связи, — Эспонтон качает головой, вынимает инструменты из дезинфицирующего раствора и выкладывает на стерильную тряпицу рядом с носилками. — Батюшки-светы. Будем надеяться, он никогда не ступит на путь преступлений, а?
— Блядь, — тихо стонет майор Клёви, — ох ёбать мою душу, ну?
Оба хирурга обработали руки, натянули маски и резиновые перчатки.
Протыр включил плафон, который пялится вниз, — мягкий сияющий глаз. Двое работают быстро, в молчании, два военных профи, привыкшие к полевой целесообразности, от пациента — только словцо-другое время от времени, шепоток, белая жалкая ощупь ускользающей точки света в эфирных сумерках, вот все, что оставил он от себя.
Процедура несложная. Промежность бархатного костюма отрывается. Протыр решает обойтись без бритья мошонки. Сначала поливает ее йодом, затем по очереди сжимает каждое яичко в красновенном волосатом мешочке, надрез кожи и окружающих оболочек делает быстро и чисто, через рану и взбухающую кровь вылущивает само яичко, левой рукой изымает его, и под плафоном зримо натягиваются твердые и мягкие семенные канатики. Слегка ушибленный луной, он мог бы сыграть тут на пустом берегу подходящую музычку перебором, будто они музыкальные струны, колеблется рука; но затем, неохотно подчинившись долгу, он отсекает их на должном расстоянии от скользкого камешка, и каждая инцизия омывается дезинфектантом, после чего оба аккуратных разреза наконец зашиваются вновь. Яички плюхаются в банку спирта.
— Сувениры Стрелману, — вздыхает Протыр, стаскивая хирургические перчатки. — Поставьте этому еще укол. Пускай лучше спит, а в Лондоне ему все это объяснит кто-нибудь.
Протыр заводит мотор, сдает полукругом назад и медленно выезжает к дороге; обширное море недвижно лежит за спиной.
А «У Путци» Ленитроп свернулся калачиком в хрустких простынях подле Соланж — он спит и видит «Цвёльфкиндер», и Бьянка улыбается ему, и они едут на колесе, их кабинка становится комнаткой, он такой никогда не видел, комнаткой в огромнейшем многоквартирнике, здоровенном, как целый город, по коридорам можно ездить на авто или велосипеде, как по улицам: вдоль них растут деревья, а в кронах деревьев поют птицы.
И «Соланж», как ни странно, грезит о Бьянке, хоть и под иным углом: сон — о ее собственном ребенке, Ильзе, которая потерялась и едет по Зоне долгим товарняком, что, похоже, никогда не останавливается. Нельзя сказать, что Ильзе несчастлива, да и отца, в общем-то, не ищет. Однако первый сон Лени сбывается. Им ее не использовать. Перемена есть, и отъезд — но также есть помощь, когда ее меньше всего ждешь, от сегодняшних чужаков, и прятки — среди аварий этой бродяжьей Покорности, что никогда не погаснет вовсе, и лишь капля шансов у милосердия…
Наверху же некий Мёльнер с чемоданом, набитым ночными сокровищами — мундир американского майора с документами, 2 ½ унции кокаина, — объясняет косматому американскому матросу, что герр фон Гёлль — очень занятой человек, у него дела на севере, насколько ему, Мёльнеру, известно, и герр фон Гёлль не поручал ему, Мёльнеру, привозить в Куксхафен никаких бумаг, никаких увольнений в запас, никаких паспортов — ничего. Очень жаль. Вероятно, друг матроса ошибся. А может быть, это лишь временная задержка. Легко понять, что подделка требует времени.
Будин смотрит ему вслед, не ведая, что в чемодане. Алберт Криптон надрался до полного беспамятства. Забредает Ширли — в черном поясе с пажами и чулках, глаза горят, ее потряхивает.
— Хмм, — произносит она и этаким манером смотрит.
— Хмм, — грит матрос Будин.
— А все равно в Битве при Клине брали только десять центов.
Так: он проследил батарею Вайссмана из Голландии, через солончаки, люпин и коровьи кости — и нашел вот это. Хорошо еще, что не суеверен. А то бы принял за пророческое видение. Само собой, абсолютно разумное объяснение существует, но Чичерину не доводилось читать «Мартина Фьерро».
Он наблюдает со своего временного командного пункта в можжевеловой рощице на взгорке. В бинокль видно двоих — белого и черного, оба с гитарами. Кругом собрались горожане, но этих Чичерину можно обрезать, оставив в эллипсе зрения лишь сцену той же конструкции, что и на певческом состязании юноши и девушки посреди плоской степи в Средней Азии десять с лишним лет тому: сходку противоположностей, давшую понять, что он близок к Киргизскому Свету. Что же это означает на сей раз?
У него над головой небосвод исполосован и тверд, как стеклянный шарик. Он знает. Вайссман установил «S-Gerät» и запустил 00000 где-то поблизости. Наверняка Энциан не слишком отстал. Все случится здесь.
Но придется подождать. Некогда это было бы невыносимо. Но с тех пор, как выпал из поля зрения майор Клёви, Чичерин чуточку больше осторожничает. Майор был ключевой фигурой. В Зоне работает сила противодействия. Кто был тот советский разведчик, что появился перед самым фиаско на росчисти? Кто стукнул Шварцкоммандо про налет? Кто избавился от Клёви?
Он очень старался не слишком верить в Ракетный картель. После озарения той ночи, когда Клёви был пьян, а Драный Зубцик пел дифирамбы Герберту Гуверу, Чичерин ищет улики. Герхардт фон Гёлль со своим корпоративным осьминогом, что обвил щупальцами в Зоне все сколько-нибудь оборотное, тоже тут наверняка замешан, осознанно или же сам того не зная. На той неделе Чичерин уже совсем готов был вылететь обратно в Москву. В Берлине повидал Мравенко из ВИАМ. Встретились в Тиргартене — два офицера якобы прогуливаются на солнышке. Рабочие бригады закидывали холодной смесью выбоины в мостовой, сверху пристукивая лопатами. Мимо трещали велосипедисты — такие же скелетно-функциональные, как их машины. Под сень деревьев вернулись кучки гражданских и военных — сидели на поваленных стволах или колесах от грузовиков, копались в мешках и чемоданах, делишки свои обделывали.
— У вас неприятности, — сказал Мравенко.
Он в тридцатых тоже был эмигрантом-содержантом, а также самым маниакальным и бессистемным шахматистом во всей Средней Азии. Вкусы его пали столь низко, что он включал в репертуар даже игру вслепую, кою русская душевная чувствительность полагает невыразимо омерзительной. Всякий раз Чичерин усаживался с ним за доску, расстраиваясь сильнее прежнего, старался быть любезным, вышутить соперника, чтоб тот начал играть разумно. Чаще всего проигрывал. Но тут уж либо Мравенко, либо зима Семиречья — такой был выбор.