— Что будем делать со Стрелманом?
— На Портобелло я нашел такие миленькие сапожки, — чирикает сэр Жорж, которого всегда очень трудно настроить на деловой лад. — На вас будут смотреться изумительно. Красная кордовская кожа и до середины бедер. Ваших голеньких бедер.
— Примерим, — отвечает Клайв как можно нейтральнее (хотя это мысль, старушка Скорпия в последнее время такая, право, сучка). — Мне бы не помешало расслабиться после того, как попытаюсь объясниться за Стрелмана перед Высшими Кругами.
— А, малый с собачками. Скажите-ка, вы никогда не думали о сенбернаре? Здоровенные такие лохматусики.
— Временами, — стоит на своем Клайв, — но в основном я думаю о Стрелмане.
— Вам он не подойдет, дорогуша. Совсем не подойдет. И к тому же, не молодеет, бедняга.
— Сэр Жорж, — последнее средство, обычно изящный рыцарь требует, чтобы его называли Анжеликой, и другого способа привлечь его внимание, очевидно, нет, — если этот балаган рванет, у нас будет национальный кризис. От активистов у меня уже нумератор заедает и ящик для писем забит день и ночь…
— М-м, мне бы хотелось заесть вашим ящиком для писек, Клайви…
— …а к тому же «Комитет 1922 года» лезет в окна. Брэкен и Бивербрук, знаете ли, гнут свое, выборы выборами, а без работы они не остались…
— Милый мой, — ангелически улыбаясь, — не будет никакого кризиса.
Лейбористы не меньше нашего хотят найти американца. Мы отправили его искоренять черных, и теперь очевидно, что задачу он не выполнит. В чем беда, если он поскитается по Германии? Мало ли, может, он сел на пароход в Южную Америку, поплыл к этим обожабельным усатикам. И пусть ему пока. Когда придет срок, у нас есть Армия. Ленитроп был хорошей попыткой умеренного решения, но в итоге-то все решает Армия, не так ли?
— С чего вы так уверены, что американцы смирятся?
Долгое неприятное хихиканье.
— Клайв, вы такая детка. Вы не знаете американцев. А я знаю. Я с ними веду дела. Им захочется посмотреть, как мы обойдемся с нашими симпатичными черненькими скотинками — ох господи, ex Africa semper aliquid novi[356], они же такие большие, такие крепкие, — а уж потом они устроят испытания на собственных, э-э, целевых группах. Может, если мы всё запорем, они и скажут много чего неприятного, но санкций не будет.
— А мы запорем?
— Все мы запорем, — сэр Жорж взбивает кудельки, — но Операция не подведет.
Да. Клайв Мохлун словно возносится из трясины тривиальных разочарований, политических страхов, денежных проблем, — его выбрасывает на трезвый брег Операции, где под стопою сплошная твердь, где «я» — мелкая снисходительная зверюшка, некогда плакавшая в своей болотистой тьме. Но тут уж никакого нытья — тут, внутри Операции. Никакого низшего «я». Это слишком важно — негоже вмешиваться низшему «я». Даже в опочивальне для наказаний, в поместье сэра Жоржа «Березовые розги», предварительные ласки — игра в то, у кого подлинная власть, у кого с самого начала она была вне этих стен с оковами, хоть сейчас он и затянут в корсет и цепи. Униженья хорошенькой «Анжелики» откалиброваны масштабом их фантазии. Без радости, без истинного покорства. Лишь то, чего требует Операция. У каждого из нас свое место, и жильцы приходят и уходят, а места пребудут…
Так было не всегда. В окопах Первой мировой англичане со временем начинали любить друг друга пристойно, без стыда или притворства, имея в виду высокую вероятность внезапной смерти; в лицах других молодых людей находили улики иномирских явлений, какую-то несчастную надежду, что могла бы помочь искупить даже грязь, говно, разлагающиеся куски человечьего мяса… То был конец света, тотальная революция (хоть и не вполне такая, какую объявлял Вальтер Ратенау): каждый день тысячи аристократов, новых и старых, по-прежнему осененные нимбами своих представлений о добре и зле, шли на громкую гильотину Фландрии, работавшую без передышки, день за днем без всяких зримых рук, уж точно — без рук людских, целый английский класс сводили под корень, те, кто пошли добровольцами, умирали за тех, кто что-то знал и не пошел, и несмотря на все это, несмотря на знание — некоторых — о предательстве, пока опустошенная Европа убывала в собственных отходах, мужчины — любили. Но жизнекрик той любви уже давно ушипел прочь, остался лишь праздный и стервозный педерастеж. В этой последней Войне смерть была не врагом, но коллаборационистом. Гомосексуальность в высших сферах теперь — лишь плотская запоздалая мысль, а истинная и единственная ебля свершается на бумаге…
Бетти Дэйвис и Маргарет Дюмон — в кучеряво-Кювильёвом салоне чьего-то дома-дворца. В какой-то момент за окном разносится мелодия изумительного безвкусия, играемая на казу, вероятно — «Кто тот тип?» из «Дня на скачках» (более чем в одном смысле). Играет какой-то вульгарный дружок Граучо Маркса. Звук низкий, гортанный, жужжит. Бетти Дэйвис замирает, вскидывает голову, щелчком стряхивает пепел.
— А это, — осведомляется она, — что?
Маргарет Дюмон улыбается, выпячивает грудь, глядит свысока.
— Ну, судя по звуку, — отвечает она, — это казу.
Может, и казу, Ленитропу-то откуда знать. Когда он просыпается — утро, больше никто не бузит. Что бы там ни было, оно его разбудило. А было — ну, или есть — вот что: Пират Апереткин в более-менее угнанном «Р-47» по пути в Берлин. Приказы у него кратки и ясны, как у прочих — у агентов Папы, Папаше вера подсказала, подите и найдите этого миннезингера, он вообще-то парень неплохой…
Короче, это еще старый «кувшин», с тепличным колпаком. От перекрытого обзора в шейные мускулы Пирата вступает память. Постоянно кажется, что самолет не отлажен, хотя Пират то и дело балуется с разными триммерами. Вот теперь он пробует Военную Аварийную Мощность — посмотреть, как работает, хоть сейчас вроде ни Войны, ни Аварии, глаз с приборной доски не спускает, где об/мин-ы, давление на всасывании и температура головки цилиндра пихают свои красные риски. Сбрасывает и летит дальше — и вот пробует замедленную бочку над Целле, затем петлю над Брауншвейгом, затем — а, какого черта — иммельман над Магдебургом. Завалившись на спинку, в ухмылке болят моляры, он начинает бочку на волосок медленней, чуть-чуть недобрав до ста тридцати, и мотор едва не глохнет, его встряхивает чередой рывков, внезапных точек — закончить как обычную петлю или уйти в иммельман? — уже тянется к элеронам, к черту руль направления, о штопоре волноваться не след… но в последнюю секунду все равно легонько трогает педаль, мельчайший компромисс (мне под сорок, боже праведный, это и со мной, что ли, происходит?), и выходит из бочки. Уж лучше иммельман.
Орлом я летаю,
Бомблю и шмаляю,
Никто меня сбить не горазд!
Эй, дед Кайзер Билл, свое ты отжил —
Я в твой город лечу, как напасть!
Все фройляйн и мадмуазели пускай
Свет не гасят ночною порой…
Я Ту-тутингский Ас, я бибикну сейчас —
И победа будет за мно-ой!
К этому времени Осби Щипчон должен быть в Марселе, искать связей с Блоджеттом Свиристелем. Уэбли Зилбернагел — на пути в Цюрих. Катье отправится в Нордхаузен… Катье…
Нет-нет, она не рассказала ему всего, что творила. Его это не касается. Сколько бы ни рассказывала, в ней всегда будет какая-то загадка. Уж таков он сам, таковы те векторы, которым он не может следовать. Но как же им обоим удавалось не кануть в бумажные города и послеполуденные часы этого странного мира, грядущей Строгой Экономии? Возможно ли, что нечто в этих особых комбинациях, вроде нынешней миссии, вводит в соприкосновение с теми, с кем тебе надо быть? что более формальные приключения по самой природе своей склоняют к разлуке, к одиночеству? Ах, Апереткин… Что это — бутафория побега? нет, нет, проверь давление топлива — вот стрелка датчика дрыгается, почти на нуле, бак пересох…
Мелкие полетные неприятности у Пирата, ничего серьезного… То и дело из головных телефонов призрачные голоса требуют опознавания либо делают выговор: диспетчеры внизу в собственном царстве, еще один слой на Зоне, антенны растянуты по глухомани, как редуты, излучают полусферы влияния, определяют незримые коридоры-в-небесах, реальные для них одних. «Тандерболт» выкрашен в ирландскую зелень-вырви-глаз. Трудно промахнуться. Пират сам придумал. Серятина — это для Войны. Пусть гоняются. Поди поймай.
Серятина — это для Войны. Как, по всей видимости, и чудной талант Пирата проживать чужие фантазии. Со Дня победы в Европе — ничего. Но это не конец его экстрасенсорных закавык. Его по-прежнему «преследует» — так же косвенно и неопределенно — предок Катье Франс ван дер Нарез, истребитель додо и солдат удачи. Никогда не является и никогда толком не исчезает. Пирату это как личное оскорбление. Вопреки себе он — совместимый с голландцем хозяин. Что Франс в нем нашел? Имеет ли это отношение — ну а то — к Фирме?