Однако Т., выясняется тут же, исключение — ее в детстве это минуло, вообще росла здоровым ребенком. Ни тебе кори, ни ветрянки, ни этой самой свинки, только простуды да грипп, и то не так часто, как другие. Вроде хорошая наследственность, и вдруг нба тебе… Ведь свинкой этой лучше как раз в юном возрасте переболеть, потому что в зрелом она не такая безобидная. А это уже больше похоже на карму, потому что проявляется вдруг и неожиданно, будто сдвиг какой — тут и сломанная нога, и украденный кошелек, и заболевшее дитя, а в довершение всего — вспухшие слюнные железы… Эпидемический паротит, если по-научному.
Ну да, свинка.
А в зрелом возрасте этой болезнью правда редко болеют. Это уж если кому сильно не повезет. Как Т. — в силу как раз такой кармически неблагополучной полосы. Сослуживцы сочувственно поглядывают. Сначала сочувственно, потом (сквознячок неизвестно откуда) — опасливо. Особенно тревожно, с некоторым даже испугом поглядывает на нее Эдик, видный парень, темные усики над пухлыми чувственными губами, что-то ему, похоже, вспомнилось в связи с вышеназванной напастью не очень приятное — то ли из детства, то ли вообще…
Оказывается, и Эдика, счастливчика, эта болезнь в детстве тоже обошла — спортом он активно занимался, плавал и бегал, короче, вел правильный образ жизни. Теперь, правда, у него другие пристрастия — женщины там и все такое, да и понятно — к нему благоволят, спортсмен как-никак, обходительный.
Впрочем, даже если человек и болел, где гарантия, что не повторится? При такой-то экологии и нервной жизни! Опять же карма…
Выйдя еще с одним сотрудником, Петром Игнатьевичем (пожилой человек), покурить, Эдик его нервно выспрашивает насчет… ну да, этой самой свинки (паротит и все такое). Не боится ли тот? Ведь от нее, от свинки, в зрелом возрасте… в общем, всякое бывает. Осложнения разные. Что, и инфаркт? — обеспокоенно интересуется Петр Игнатьевич, у которого в последнее время сердце пошаливает, отчего он и курить стал реже. Какой, к ядреной фене, инфаркт, разве мужчину может волновать инфаркт, сердится Эдик. Кое-что другое. И, раздосадованно глядя на неврубающегося собеседника, выпаливает, как пароль: виагра, — ду ю андестенд?
Так они интимно беседуют, а между тем к ним присоединяется и Т. — покурить-то хочется, особенно когда нервы и прочее. Она просит у мужчин сигаретку. Эдик, такой обычно снисходительный к женским слабостям, как бы в удивлении отступает на шаг, неодобрительно качает головой с красиво вычерченными ртом и подбородком, качает, качает, словно забыв о просьбе Т., но потом вдруг вспоминает и великодушно протягивает пачку «Мальборо» с ловко выдвинутой оттуда сигаретой. «Болит?» — интересуется участливо. «Да не так чтобы…» — Т. поднимает руки к шее. Т. бы к врачу надо, советует Эдик, причем не откладывая, не теряя времени, потому что если болезнь, то ее, известно, легче предупредить, чем лечить. И Петр Игнатьич согласно кивает: лучше к врачу…
К врачу, хм… Знаем мы этих врачей. Не хочет Т., да и не до того (а кому хочется?), особенно в связи с осложнившимися отношениями в предбаннике (и не исключено, далее), — может, ничего страшного, может, так рассосется? И дым шумно выдыхает, который, извиваясь, плывет, плывет и превращается в сказочного дракончика, израстает аж тремя или четырьмя головами (образ кармы), высоту набирает, кружит над стоящими, разевая языкастые пасти, разве что пламя не изрыгает из чрева. Прочь, прочь, мерзкая птица! — Эдик пятится, отмахиваясь от него, и Петр Игнатьич тоже голову отворачивает, не хочет дышать чуждым дымом.
Фы-у-у-у!!! — дует Эдик, напрягая сильные тренированные легкие. И вот уже его собственный дракончик расправляет крепкие крылья, к потолку возносится и, повергая противника, уносится с ним в сумрачные недра коридора.
Минута облегчения.
Все-таки Т. надо обратиться к врачу. В конце концов, здоровье важнее. Они даже могут похлопотать за нее перед шефом, не зверь же он. И Эдик, удовлетворенный собственным благородным почином, гордо исходит в комнату, чувствуя, однако, где-то над головой трепыхание воздуха (дракончик Т.). Кто знает, может, тот вовсе и не побежден, а лишь затаился и теперь выглядывает-выслеживает, может, уже и крылья расправляет, коварный, клыками ядовитыми лязгает и затхло дышит — спикировать примеривается.
Дальше все происходит по вполне гуманистическому сценарию.
Коллектив не просто сочувствует Т., но и всячески старается ей поспособствовать. Поддержать. Раз Т. нездоровится, значит, нужно идти домой, либо в поликлинику, либо еще куда-нибудь, а не сидеть в душном помещении, где сквозит (неведомо чем) либо кислородное голодание (закрытая форточка). И главное, шеф не возражает, шеф выходит специально к Т., смотрит пристально и… велит собираться домой. Шеф — вполне приличный, способный к разным, даже и благородным, движениям души. И не обязательно вовсе заканчивать срочную работу, в конце концов, человек важнее, работу она сможет закончить и когда поправится. Зря она упорствует, никому здесь не нужен ее трудовой энтузиазм, ее горение, как-нибудь и без нее (губы у Т. вздрагивают от обиды). Нет, нет, нет, никаких разговоров, сказали ей идти — пусть идет, — шеф просто лучится доброжелательностью (в кои веки), полежит денек-другой, придет в себя, за сынишкой опять же приглядит, после болезни в самый раз.
Вот так.
Тишина в комнате.
Т., не поднимая глаз, медленно собирается, в сумочку какие-то бумажки слепо сует, еще что-то мелкое… Выкладывает, закладывает, распихивает, наконец поднимается и выходит.
Всем привет…
На следующий день становится известно (Т. позвонила), что ничего, в общем, страшного, то есть, во всяком случае, не так, как померещилось (бывает). У нее самый натуральный — причем довольно свирепый — грипп. С высокой температурой, ломотой в суставах, вспухшими железками, кашлем, насморком и прочими прелестями. Тот самый, гонконгский, каким в ту зиму переболело полгорода… Зараза, короче.
Карма не карма, но тоже не подарок.
Танцующий Шива
Когда Шива падал, все смеялись.
Он бежал, догоняя нас, и все смотрели, как он бежит, широко разбрасывая ноги (нарочно), и тут вроде как поскальзывается или спотыкается (не зря же смотрели) и со всего размаху пропахивает на брюхе метра два. И все гогочут над его неловкостью и тем, как он делает всякие пируэты телом и потом скользит носом, поднимая тучу пыли.
Конечно, он это нарочно — и падал, и скользил, причем довольно самоотверженно (ссадины и кровоподтеки на коленях были настоящие), а все для того, чтобы смотрели и смеялись. Для чего ж еще? Просто хотелось быть в центре — чтобы все на него обращали внимание, особенно девочки.
Надо сказать, ему удавалось. Причем не так, чтоб обидно смеялись, а как над артистом. Одно дело — действительно падать от неловкости, другое — как клоуну на арене, зацепившись за мысок собственного ботинка. А так он был вполне нормальный и нисколько не смешон, обычный парень, без каких-то там особых комплексов, симпатичный даже (не без способностей), зачем ему?
А вот и надо.
Он так и представлялся: Шива. Шарапов Иван Васильевич.
Ш-И-В-А.
Не случайно же!
Есть люди, которые больше всего боятся показаться смешными. Вроде как это им чем-то грозит — достоинству их или чему-то там еще. Ну да, смешной человек — вроде человек второго сорта, неудачный человек, ущербный.
Неправда! Смешной человек — самый нужный человек. Создающий вокруг себя ауру непритязательности и неамбициозности (если, конечно, согласен быть смешным). Если же без согласия, то еще смешней, но с оттенком грусти и привкусом жалкости (вроде как и впрямь ущербность).
Так вот, Шива не просто не боялся быть смешным, но даже добивался этого. Демонстрировал свою готовность и свое согласие быть смешным.
Иногда, правда, получалось несмешно и некрасиво. Например, с едой.
Если случайно (или не случайно) на каком-нибудь пикнике или застолье на землю падал бутерброд (маслом книзу) или какая другая вкусность, Шива обязательно поднимал и потом с показным аппетитом жевал, поскрипывая песком на зубах и приговаривая: «С микробами вкуснее» — или: «Не поваляешь — не поешь».
Ему было вкуснее, а окружающим? Нет, улыбались, конечно, но как-то натянуто. А иные отворачивались, с трудом подавляя отвращение… И если Шива замечал это, то неожиданно становился агрессивным, в том смысле, что паясничество его приобретало несколько даже истерический оттенок: он ронял еду на себя (или на выбранный объект), чихал, фонтаном разбрызгивая вокруг только что отпитое из стакана, короче, уже не просто смешил, а эпатировал и дразнил.
Выйти из туалета с незастегнутыми штанами (с кем не случалось?) — это ладно. А каково, если совсем без штанов — вроде забыв. Нет, не то чтобы совсем голым, а — в черных сатиновых трусах (кошмарный сон) до колен и скатанными в валик брюками под мышкой. С задумчивым таким видом, словно сочинял там стихи или что. А он делал вид, что не замечает, и так гоголем прохаживался среди народа, будто не понимая, отчего вокруг, главным образом среди представительниц слабого пола, такая сумятица. А потом демонстративно спохватывался: «ох» и «ах»! И как же это он опростоволосился?