Она звенела и пела мультяшным хрустальным голоском, каким Клара Румянова озвучивала своих зайчиков и чебурашек, а покрасневший Миша суетился, совал ей в руки деньги, отмахиваясь от ос и Оксаны, и видел свою бабушку, с которой восемь лет назад не успел попрощаться да и звонил ей редко, говорил нетерпеливо, показывая свою занятость. Бабушка всё понимала, ждала его, пекла к его приходу пирог с яблоками, а потом, когда уже тяжело стало нагибаться к духовке, приноровилась катать шарики-картошки из какао и раскрошенного печенья, добавляя для аромата каплю коньяка. И ещё бабушка умудрялась звонить – не вовремя. Когда Миша сидел на совещании, опаздывал на встречу, покупал Оксане цветы, стоял под душем, отсыпался в воскресенье или просто был усталым и злым до того, что хотелось то ли ругаться, то ли плакать. А потом бабушки не стало, очень быстро – вечером увезли в больницу и позвонили утром, тоже не вовремя. И теперь Миша зачем-то всё это лопотал какой-то неведомой старушке, захлебываясь, заедая хрустящей рассыпчатой пахлавой, а та сидела рядом, гладила его по голове, и почему-то Оксана трясла его, царапая перламутровыми ноготками, – и он очнулся. Во рту было сухо и сладко. Пляж почти опустел, море придвинулось так близко, что намочило полосатое полотенце, густой зной лежал над городом, и лёгкой походкой уходила в сторону голубых холмов маленькая старушка в шляпке.
– Идём, надо догнать.
Оксана вцепилась в него, не пускала, но он вырвался и побежал, вкручивая пятки в раскалённый песок. Пошёл медленнее по самому краю прибоя и, наконец, остановился перед нагромождением камней, где грелась златокудрая девица с витиеватой татуировкой на бедре.
– А бабушка тут не проходила? Такая…
– Баба Валя? Это в шляпке которая? Наверх побежала! – И, махнув куда-то рукой, девица прыгнула в воду.
Первый раз Валя пришла в этот город, когда ей было года четыре. Помнила она это смутно – больше по рассказам мамы Шуры. Как-то дядя Костя – Валя так и не научилась называть его папой – поехал в Каховку, чтобы забрать свою младшую сестру Ксеню, хотел увезти её к себе, на побережье, где можно было хоть как-то прокормиться – до поздней осени висели на деревьях яблоки и груши, в горах зрел синий терн и красный кизил, море давало рыбу, а Шура зорко стерегла пёстренькую курицу, получая к завтраку коричневое яичко. Но дядя Костя опоздал – и веселую вертлявую Ксеню, и двоих её мальчишек уже закопали вместе с другими, умершими от голодного тифа. На обратном пути у обочины он нашёл мёртвую женщину, смотревшую в сторону холма, забравшись на который уже можно было почувствовать запах моря. Рядом с ней спала кудрявая девчонка. Она проснулась, назвалась Валей, послушно взяла незнакомого дядю за руку и пошла за ним лёгкими детскими шагами, не оглянувшись на оставшуюся мать. Странная девочка.
Они шли долго, иногда сворачивали с дороги, чтобы набрать воды из родника и съесть винограду, от которого становилось сладко и весело. Степь была выцветшая и сухая, а впереди стояли горы, серо-синие, как виноградная пыль. Дядя Костя почти всё время молчал и только на третий день пути ткнул пальцем: «Конец гор. Спустимся – и будем дома». Валя помнила, как смотрела себе под ноги, собирая в подол тёмные сливы, а потом вдруг увидела, что дорога повернула вниз, где как в золотисто-зелёной чаше лежал город, а за ним – синее море. Дом она не запомнила. Только запах керосина – мама Шура, показавшаяся ей очень старой, первым делом принялась выводить вшей. И ещё в памяти отпечаталась фотография ангелоподобного отрока Митеньки, сына её новых родителей, который учился в Москве. И еще запомнился, втёрся в дёсны и нёбо вкус незнакомого лакомства – сладкое, хрусткое и хрупкое, лодочкой плывущее по языку. Пахлава – из каких тайных запасов мамы Шуры?
Так и стали жить. Дядя Костя, очень худой, костистый, на весь день уходил работать на табачку – Валя иногда бегала встречать его у ворот розово-кирпичной фабрики и получала в подарок картинку с папиросной коробки. Добродушная мама Шура учила девочку стирать, скоблить пол и трусить половики, а по вечерам показывала, как из шёлковых лоскутов собирать нежные цветы для могильных веночков – в прибрежном городе мёртвых продолжали хоронить красиво.
Валя быстро взрослела. Дом, вычищенный до блеска, суетливый от постоянных хлопот неугомонной мамы Шуры, сделанный весь для мужчины (вот придёт Костя усталый – и скатерть накрахмаленная шуршит, и борщ дымится, и потом тихо-тихо, не разбудить), стал её раздражать. Валя мыла, стирала, скребла – но всё слегка, чуть касаясь пальчиками. И бежала по лестнице к морю, бросала платье на тёплые доски купальни и падала в зелёную солнечную воду. Плыла, чувствуя, как с каждым днём грудь становится сильнее, руки – изящнее, а талия – тоньше. Замечали это и её подружки – Нинка с Галкой. Обе смотрели теперь кисло, кривили рты, будто кто-то, пахнущий чесноком, пытался их поцеловать. Валя теперь часто думала о поцелуях, не чесночных, конечно. Как-то она зазвала Женьку из соседнего дома собирать каперсы. Забрались в овраг, где по склонам свисали темно-зелёные плети с причудливыми цветками – белые хрупкие лепестки, жёлтая сердцевина и, как усики бабочки, белоснежные длинные тычинки с сиреневой пыльцой. В засолку шли маленькие многослойные бутоны. Тысяча штук на одну банку. Сто двадцать шесть, сто двадцать семь… Они старательно считали, а воздух всё тяжелел от жары, запаха травы и шелеста кузнечиков. Двести сорок три… И Валя подвинулась к Жене. Двести пятьдесят… Сняла с его плеча круглого бронзового жучка. Двести пятьдесят один… И поцеловала. Поцелуй оказался скучным и невкусным, с уксусным привкусом пота. Женька дёрнулся, недоуменно бормотнул: «Ты чё?» Ничего. Двести пятьдесят три, двести пятьдесят четыре… Но вечером мимо Нинки с Галкой Валя уже шествовала как настоящая женщина.
Через неделю Женька погиб. Они с Валей забрались в сгоревшее после революции здание Таврического банка, надеясь найти в почерневших стенах клад. Говорили, что монеты из настоящего золота директор спрятал за правой рукой одного из белых строгих дядек, державших крышу над кованой парадной дверью. Внутри пахло гарью и паутиной. Валя осталась внизу на площадке, по краю которой плыли мозаичные рыбины, а Женька стал карабкаться вверх, но тут что-то хрустнуло, затрещало, пошатнулось. Валя успела выпрыгнуть и до вечера смотрела, как портовые рабочие разбирали чёрно-серые камни. Как вытащили такого же чёрно-серого, как будто каменного, Женьку. Валя быстро отвернулась и пошла домой, где ждал её дядя Костя, который вдруг стал страшно кричать, что она гадина равнодушная, и трясти её. Мама Шура кинулась защищать, но дядя Костя вдруг закашлялся, схватившись за горло, и кашлял всю ночь, мешая Вале спать. Утром мама Шура послала Валю на почту отбить телеграмму в Москву, чтобы Митя возвращался срочно, и начала учить Валю жарить пахлаву. Летела сквозь сито пушистая мука, нежно ложился комок сливочной сметаны, рассыпались крупинки соли и сахара. Сплетаясь в косицу, лилась холодная вода. Валя месила тесто до шелковистой гладкости, скатывала в тугой валик, резала наискосок и глядела, как распускается в кипящем масле слой за слоем. А потом окунала золотистую воздушную лодочку в пузырящийся медовый сироп. И на белую тарелку с золочёной каймой… Всё для ангелоподобного отрока Митеньки, который вот-вот прикатит из столицы, да не один, а с невестой, – получать благословение от дяди Кости, который так больше и не встал, только хрипел, выплёвывая кровавые пятна. И Валю, выросшую такой странной и чужой, видеть не хотел, как будто боялся, что она так же спокойно высмотрит и его смерть, чтобы потом уйти дальше.
Митенька Вале понравился сразу, а вот невесту его она невзлюбила – за чужой говор, за кукольность блестящих локонов, за серебристые пряжки на узеньких туфельках. Первым делом девочка невзначай мазнула сочной шелковицей по белоснежному воротничку гостьи, за что получила выговор мамы Шуры, и убежала на чердак – громко рыдать о своей сиротской судьбе. Утешать Валю пришёл Митенька, гладил её по голове, рассказывал про московскую жизнь, а из чердачного окна были видны красные черепичные крыши и худая полосатая кошка, которая катала абрикос, забавляясь с ним как с мышонком. Взяв пример с кошки, Валя затаилась, стала тихой, робкой и жалостной, помогала во всём маме Шуре, работала по дому легко, выметая, вымывая и вытряхивая по пылинке эту совсем не нужную здесь Митенькину невесту. Нет-нет, ничего она не говорила, но знала, что здешний морской воздух уже разъедает их общую чашку, покрывает её сеткой трещин. Одно неловкое слово, резкое движение – и вся их будущая свадьба разлетится на кусочки. Так и произошло в день, когда перестал дышать дядя Костя и Валя разрезала последнюю жёлтую атласную юбку мамы Шуры – на лепестки для венка. Молчала, скручивая лилейные цветочки и подкрашивая сердцевины чаем. Слушала, как шёпотом ссорятся Митенька с невестой, возвращаться ли им в Москву или остаться здесь. Митенька горячился, убеждал, что тут работать ему будет лучше, – вот уже зовут его строить санаторий на набережной. Невеста же считала, что делать здесь нечего, лучше уж тогда похорониться вместе с дядей Костей на старом кладбище возле сенного рынка. А Валечка, затаившись, склонилась над матерчатыми цветочками – и солнце вечернее золотило её так, что поневоле засмотришься. Митенька, как настоящий художник и архитектор, взгляда не отрывал, а как невеста укатила домой, стал Валю рисовать и улыбаться ей ласково. Мама Шура, овдовев и постарев, заметила их сближение, сразу смирилась и начала поучать Валю, как сделать, чтобы жизнь мужская проходила в довольстве и покое. Валя только пожимала плечами: это муж должен делать её счастливой, это он должен быть ей благодарен за то, что выбрала его, подарила ему себя всю, как куколку фарфоровую, что сидела в серванте у Нинки и была похожа на неудавшуюся невесту Митеньки. Кукла была кудрявая, голубоглазая и улыбчивая. Играть с ней не разрешалось. Разве что по праздникам, вымыв как следует руки, можно было подержать её немножко, погладить по волосам, поправить розовый бант на платье – и обратно на полку, за стекло.