— С утра? — кривлюсь я.
Пока Женька не сильно пьян, мы играем в шахматы, которые он носит в щеголеватой сумке, часто теряет, но так как зариться на них некому, находит вновь. За игрой он потихоньку набирается, опрокидывая по четверти стакана, и, в конце концов, упирается стеклянными глазами: «Дай стольник…»
Стольника у меня нет, и тогда он сметает фигуры: «Иди ты на х..!»
Екатерина Великая, без которой ни одна пушка в Европе не могла выстрелить, умерла на стульчаке, сделанном после раздела Польши из наследственного трона династии Пястов.
В юности Женька четыре года провёл на нарах, о чём не любит вспоминать. «Мать меня не любила, — жалуется он. — Среди евреек это редкость, видно, моего папа-шу-русака презирала, за то, что пил — с этого и пошло…» У Женьки есть сводный брат, который по утрам будит его рёвом «ауди», оставляя немного денег и сумку с продуктами. «Вот что такое еврейская семья!» — гордится Женька, выменивая продукты на бутылку. А после раскалывается: «Это он за наследство расплачивается…» И я в который раз слушаю, как Женька ухаживал за парализованной матерью, как после её смерти уступил квартиру брату. «У него дочь, а я — бобыль…» Но это ложь. У Женьки взрослый сын. «От проститутки», — как-то проговорился он.
И это всё, что ему известно.
После взятия Парижа сорок тысяч русских, каждый пятый, не захотели возвращаться на родину.
«Жизнь алкоголика полна неожиданностей», — бахвалится Женька, намекая на времена, когда был при деньгах. Он работал в шоу-бизнесе и до сих пор сыплет именами «звёзд», которым устраивал концерты. Я слушаю вполуха, не переставая кивать, начинаю читать стихи. Женька замирает. «Я — вор, — скалится он, — школу не закончил, теперь приходится воровать знания…»
Каждый, как бабочка, наколот на иголку своего времени, как ни вытягивай шею, как ни трепещи — не соскочишь.
На соседней лавке спит Эдик. Чем он занимается, неизвестно, говорят, промышляет ночами на вокзалах. Впереди у него пустота, а за плечами — Афганистан. «“Духи” по горам скачут, как козы, — вспоминал он. — Из “калаша” не взять, разве из гранатомёта…» И нервно курил, краснея от напряжения: «А уж когда ловили, пули жалели — башку отрезали, как барану!» Эдик маленький, чернявый. У него семья в Баку, когда он там, его зовут Эльгаром и по пятницам водят в мечеть. Эдик вечно просит взаймы «до завтра» и никогда не отдаёт. «Такая жизнь, братуха, — получив отказ, огрызается он. — Друзья остались в прошлом…»
После ранения Эдик прихрамывает и злится, когда у него проверяют документы. «Я за страну кровь лил, а теперь любой молокосос в форме на меня катит!»
Последним любовником престарелой императрицы был двадцатидвухлетний поручик, в спальне которого ломали шапки убелённые сединами статс-секретари, низко кланялись боевые генералы, не сгибавшиеся перед пулями…
К вечеру подтягиваются молодые токсикоманы, держатся особняком, и после них в кустах желтеют целлофановые пакеты, слипшиеся от загустевшего клея, как сопливые носовые платки.
Пахло липой, я смотрел, как осы точат жала о дерево, а в голову лезла какая-то бессмыслица: «На мне дом, о, Роза, — нам не до мороза!» Однако, записав её, я подумал, что одни и те же слова можно понять по-разному, и отсюда все беды.
— Жень, а, правда, бывают времена, когда бомжём быть честнее?
— Так они всегда… И Господь пришёл к бомжам. Только его ошельмовали…
— Это как?
— А так — своим сделали… Теперь одной рукой в карман лезут, а в другой свечку держат. В нашем городе нет места Богу…
Раньше Алексей Митрофанович Кожара был математиком.
— Достаточно допустить одну бесконечность, чтобы свести к ней остальные, — подливал он водку в зажатый коленями стакан. — Такая бесконечность — Бог, неизвестное в мировом уравнении, через которое религия выражает все загадки…
Трезвым Кожара был мрачен, но, выпив, улыбался, как юноша, точно впереди у него была тысяча жизней.
— Но разве это приближает к истине?
Он так и застывал со стаканом в одной руке и бутылкой — в другой.
— Сегодня все вокруг только и грузят разной дрянью, поэтому важно узнавать новое, но ещё важнее не узнавать лишнего. Вот скажите, на хрена нам дался Наполеон? А секретаршу начальника надо знать обязательно!
Алексей Митрофанович опрокидывал стакан. Но на закуску опять были слова.
— Ведь что нас объединяет? Настоящее. «Теперь» — это единственный общий знаменатель, а прошлое, как и будущее, у каждого своё…
— Ну, ладно, уговорил, — обрывали его. — Наливай!
По пятницам приезжает Карина. Она часами рассказывает про пьяницу-мужа, скандалы, безденежье и всё время спрашивает: «А ты, правда, за квартиру не платишь?» Я киваю. Но она не верит. Болтовня меня утомляет, и я предлагаю сходить в магазин. После «чекушки» с «мерзавчиком» у неё начинает заплетаться язык. Я составляю ей компанию, а потом склоняю к оральному сексу. Она обижается: «Ты потом со мной не разговариваешь…»
Провожая Карину, я даю себе слово, что наша встреча последняя, но через неделю набираю её номер.
У всесильного Аракчеева камердинером был Степан, сын прежнего камердинера, служившего Аракчееву-отцу. Степан был ровесником Аракчеева, когда его отец умер, сироту взяли в барский дом, так что дети выросли на одном дворе, их даже купали в одном корыте. А когда Аракчеев пошёл в гору, то оставил хозяйство на своём названном брате. И не стало человека несчастнее: граф сёк его чуть не каждый день, плевал в лицо, не разрешая ни отворачиваться, ни утираться. А когда однажды Степан упал на колени и, рыдая, просил сослать его на каторгу, ответил: «В Сибирь захотел? Я тебе покажу Сибирь! Тебе Сибирь раем покажется, ты о ней мечтать будешь, да не попадёшь, я тебя здесь запорю!» И запорол. Наложил Степан на себя руки.
Как жить? Никому не нужен, ничего не умею.
— У нас испокон веку важно, не что умеешь, а кого знаешь, — успокаивает Женька. И, жуя травинку, советует: — У тебя гены хорошие — продавай…
— Это как?
— Дай объявление: «Помогаю одиноким дамам обзавестись детьми. Тайну гарантирую, на отцовство не претендую».
Я смотрю, как блестят его наглые глаза, как равнодушно перекатывается во рту травинка, и думаю, что стыд не лук — глаз не ест.
— Таких охотников — пруд пруди, — отмахиваюсь я, — найдутся помоложе.
— Молодые не в счёт, — парирует Женька, — неизвестно, что из них выйдет, а ты — товар лицом!
Женька остроумный.
Едят всё подряд, с хрустом грызут мелкие, «китайские» яблоки, пыльные, сорванные у дороги. На курево не тратятся: в урнах после футбола полно жирных «бычков».
А чем мы отличаемся от бомжей? Тем, что есть место, где переночевать?
— Пришёл мужик в бар: «У меня стакан говорящий!» «Как это так?» — удивился бармен. Мужик: «А ты, давай, наливай в него». «Сколько наливать-то?» «Так стакан скажет!» — Женька куражится. — У нас, русских, всё немерено, и водка за столовое вино идёт, она в старину «белым чаем» звалась!
— Нашёл, чем гордиться, — сплюнул Алексей Митрофанович. — Алкаш на алкаше, взять хоть нас с тобой — а туда же… — Он смачно выругался. — Пороков стыдиться надо, а у нас отгрохал палаты каменные — завидуйте!
И завидуют. Не порицают, а завидуют! Сыт, пьян и нос в табаке — вот оно, наше счастье…
Женька окрысился:
— Чего-то я не пойму, Митрофаныч, ты нами брезгуешь?
А через полчаса уже хлопал по плечу осоловевшего Кожару:
— Так-то лучше, чем морали читать…
В поместье Аракчеев завёл такие порядки: если крепостная рожала сына, с неё не брали штрафа, если дочь — взимали малый штраф, за выкидыш и мёртворожденного — штраф средний; если же крестьянка оставалось пустой, «яловой», как говорил граф, на неё налагали большой штраф и сверх того — десять аршин холста.
И так каждый год.
В конце недели, расстелив на траве махровое полотенце, нежатся под солнцем намазанные кремом «бальзаковские» женщины.
Я подмигиваю Женьке.
— Да ну их, — отворачивается он. И в который раз жалуется, что у него с «бабой» разговоры не клеятся. — Одни тряпки на уме, а постель надолго не удерживает…
— Сами импотенты! — слышит его перегидрольная блондинка, почерневшая, как баклажан. — И денег — кот наплакал…
— Что же ты деньгами всё измеряешь, — вступает Алексей Митрофанович.
— А ты нет? — одёргивает его блондинка. — Да мужики хуже нас — проститутки!
Товарки хихикают.
— Вот, блин, феминистки, — скалится Женька.
«За неимением гербовой бумаги пишут на простой», — гласит российский чиновничий циркуляр.
Когда не могли разжиться бутылкой, переходили на «аптеку» — пили одеколон, настойку боярышника, какое-то спиртосодержащее средство для ращения волос. Деловито разводили их пепси-колой, ржали, что американская зараза отбивает любой запах, что от неё балдеешь больше, чем от водки, и ею хорошо чистить унитаз. Пока не сморит жара, разгадывали кроссворды, обсуждали футбол.