Сарай мой воры брали просто и нагло. Выкрутили саморезы, на которые крепилась петля с замком, взяли из сарайки бензопилу, мотокосилку, перфоратор, канистру с разведенным бензином.
Шарили по сарайке в перчатках. Искали что-то, может быть, иконы. Рылись в книгах, сбросили на грязный пол фотографии моих родителей в траурных рамках, заглядывали в бачки, даже баян, то ли в насмешку, то ли по воровской потомственной педантичности достали из футляра и растянули все на том же полу.
После этого саморезы ввернули на место и ушли. Скорым шагом носили ворованное в машину, ждавшую их рядом, или бежали темной улицей в свои вонючие воровские норы, к алчущим денег самкам и отпрыскам, чья сущность, вопреки постулатам реалистического искусства и более позднего экзистенциализма, была предрешена не то что до появления на свет, а еще до самого зачатия.
4
Полдня мы с другом проторчали в милиции. После соблюдения всех формальностей вместе с участковым, следователем и старшим опергруппы вернулись к сараю. Отпечатки пальцев… Фотографии… Понятые… Бесчисленные подписи в документах…
Милиционеры сочувствовали мне, одновременно качали головами, с веселой ненавистью дивясь цинизму преступников. Эта ненависть граничила с любовью. А любовь была странной, заочной. Чувствовалось, что если бы внешнее подобие человека, из-за которого мы собрались здесь, возле сарая, замаячило где-то рядом и перед любым из трех стражей порядка встал бы вдруг выбор: убить или не убивать вора – судьба преступника была бы решена в сторону большого пальца, направленного к арене римского Колизея.
Следователь остался осматривать сарай. Участковый и старший опергруппы разошлись по соседям.
5
Сосед через дорогу, отбухавший у меня под носом автомастерскую в обход всех законов, пожал плечами:
– До пяти утра работал. Ничего. Тихо все было…
У нас были плохие отношения. Я говорил ему пару раз в лицо свое мнение о том, как это называется: чинить машины в жилом квартале, ежедневно собирая около своего ангара десятки людей разных привычек и нравов.
6
Другой сосед, заскочивший на шумок, качал головою и все шарил, шарил глазами по сараю, в котором все было и так перевернуто вверх дном.
7
Третий с ходу сказал:
– Это не п-п-по п-п-п-поонятиям, б… За это морду бить надо, б… Я найду… Ин-ту-иция подсказывает… Тока, чтобы благодарность… Дай двадцарик, а?..
8
Но на вопросы милиционеров все отвечали одинаково: «ничегоневиделиничегонеслышаливсебылотихо…»
9
– Как обычно, – констатировал через час участковый. – Все крепко спали, а если чего и видели, не скажут. Боятся.
Нужно было как-то отреагировать.
– Спасибо, что приехали, – поблагодарил я, изобразив на своей без спросу подергивающейся роже подобие улыбки.
– А куда б мы делись? – хохотнул следователь.
Они еще минут двадцать стояли у моего строящегося дома, так что я успел отдать им гарантийный талон на один из украденных инструментов. Талон я все никак не мог найти. Стал поднимать родительские портреты с полу – и увидел… талон этот самый. Гарантийный. И отдал.
10
После обеда лежал на крыше обворованного сарая, пытаясь загорать. Но даже солнце пряталось от меня за тучи. Вечером был ливень с грозой.
11
Когда я уходил с обворованной стройки, сосед-автомеханик, чиня чью-то машину, вынул свою голову из распахнутого капота, посмотрел на меня и улыбнулся неопределенно.
12
Умка невозмутимо ластился ко мне, а я избегал пса. Непонятная обида на четвероногого друга поселилась в моем сердце и не прошла ни назавтра, ни еще через день…
Умка ничего этого не замечал. Он был обычный пес. Дворняга.
13
Кража обрастала людским знанием о ней. Мать автомеханика твердила, что ночью опять приходили какие-то люди и стояли около крыльца, явно собираясь проникнуть в дом. Послевкусие от чужой беды никогда не было ей чуждо.
Другие советовали установить на сарае сигнализацию. Я соглашался, кивал, чтобы только скорее отвязались.
14
Утром меня опять разбудил телефонным звонком Серега. Кажется, только он один понимал, что на самом деле творилось в моей душе.
– Я насчет кражи, – буркнул бригадир.
– Ну.
– Мне тут сказали… Через улицу от вас слышали. С пятницы на субботу Умка лаял, выл. С ума сходил просто.
Эту историю я вспомнил совершенно случайно. Просто, приводя перед праздником в порядок пыльную берлогу, доставшуюся от рано умерших родителей, нашел на антресолях старый альбом с фотографиями, которых, как выяснилось, почему-то никогда не видел, и стал рассматривать их на пару со своей юной подружкой.
– Смотри, смотри, вот мой отец в форме! Кирзачи, бескозырка, гюйс… Еле узнал.
– Он на флоте служил?
– Не, он не служил. Кафедра военная в институте была. Кажется, в Североморск на месяц ездил. Это под Мурманском. Младший лейтенант медицинской службы.
– М-м! А это что за девушка?
– Не знаю. Давай-ка посмотрим, что сзади написано. «На память. А ведь у нас есть что вспомнить!» Да, батя у меня был мачо!
– Но ведь это до мамы.
– Конечно.
– Так почему было и не погулять?
– А я и не говорю ничего. О! Смотри: в водолазке и плавках. Волосы мокрые. На одной ноге прыгает. Только что из воды вылез. Еще одна девчонка рядом – в купальнике…
– Труселя у нее какие огромные!
– А очки!
– Фу. Очки кривые. Не нравятся.
– Зато темные. Темно-коричневые, наверно. 1960-й… Это, я так понимаю, первый курс меда.
– А тут какой? У тебя отец на всех фотографиях разный.
– Это школа. Смотри! Фотопортрет. Красавчик какой!
– Ну да. У тебя его лоб.
– А вот в красном галстуке на крыльце сидит. Книжку читает. Брюки-клеш – ног не видно. Пионер!
– Гляди, а тут фотография обрезанная. Да еще неровно как-то. Будто в сердцах. Спинка кровати… Обшарпанная. Казенная. Вот лицо детское. Это папа твой?
– Да.
– Здесь он одет как-то странно… Вязочки… Погоди, это же корсет!
– У него туберкулез был. Позвоночника. Три года в санатории жил. Читать и писать в кроватке учился. Интересно, а эту медсестру почему он не вырезал с фотографии?
– Добрая, наверное… Была.
– Наверное. Смотри, какие у него здесь глаза. Грустные… Нет, не то слово. Остановившиеся, безнадежные. Не у каждого человека, который из тюрьмы выходит или с войны возвращается, такие глаза, какие у этого ребенка – моего отца…
– Расскажи еще что-нибудь про него!
– Отец хирургом работал. Однажды он не смог спасти больного. Умер мужик какой-то от ножа и под ножом. Пьяная драка. Бытовуха. Причем сделать уже было ничего нельзя. Даже комиссию никакую гребаную не собирали, как это бывает при врачебных ошибках. А у мужика жена была психически больная. Шизофреничка. Она почему-то закусила на отца. Переклинило. Ругаться приходила, проклинала всю семью нашу. Мать только-только меня родила. Брату шесть лет было.
Ушел как-то ночью отец на операцию. Вызвали. Одного зашил – и сидит в ординаторской. Еще кто-то на подвозе. Вдруг мать звонит. «Юра, – спрашивает, – ты на работе? А то в дверь кто-то барабанит. Я подумала, что у тебя ведь ключ есть, вот и решила проверить на всякий случай». Отец рванул домой прямо в белом халате. Забегает через пару минут в подъезд сырой кирпичной двухэтажки, смотрит, а это тетка, жена покойника, к нам в дверь ломится. В руке нож, прямо как в фильме ужасов. Отца увидела, повернулась к нему, второй нож из плаща достала…
Не знаю, как там отец ее скрутил, ножи отобрал. Мама милицию вызвала. Увезли бабу в отделение. Потом в дурку. Больше она, говорят, и не вышла, свихнулась совсем…
Через полчаса мы досмотрели альбом, и подружка моя заснула, положив правую руку на свой растущий не по дням, а по часам живот. Осторожно, чтобы не разбудить спящую, я укрыл ее пледом. Сложил в альбом и убрал фотографии. Когда вернулся, заметил, что одна из карточек случайно осталась лежать на пледе.
Архангельский вокзал, отец с каким-то парнем перед вагоном котласского поезда, молодые, стройные, в недорогих, но по фигурам костюмах. На лацканах гордо поблескивают комсомольские значки. Не знакомая мне женщина средних лет стоит между парнями, взяв их под руки, и чуть заметно улыбается. Мама, наверное, того, второго. На оборотной стороне отцовской рукой размашисто написано: «Вот все и кончилось! 1966».
Писал он это, должно быть, волнуясь и очень сильно переживая. Точка поставлена значительно дальше палочки восклицательного знака.
А был ли мальчик-то?
М. Горький. «Жизнь Клима Самгина»
В новогоднюю ночь я включил телевизор. На экране кривлялись и шутили паяцы. Не вижу в этом повода для ужаса, и предмета для восторга тоже не вижу. Просто талантливые и не очень актеры возвещают о наступлении эры глобального одиночества, последней эры в истории человечества.