– Двуногая кефаль лягается, знал ты это, деревенщина?!
– Меня не очень-то лягнешь: я восемь лет с кобылами управляюсь.
– Значит, не сумеешь управиться с кефалью.
– Самое главное – на деле попробовать. Дело – лучшая наука.
– А знаешь, что у кефали чешуя в три слоя и вся колючая? Дело делать надо умеючи.
– На меня еще никто не жаловался.
– Покажи-ка свидетельство. Оно при тебе?!
– При мне, да не покажу…
– Вот так чудо! Оно что, за семью печатями?
– Печати давным-давно сняты.
– Ох, Иисусе! Значит, не годится оно. Выбрось собакам.
Зе Мигел выплескивает воду в лохань, подталкивает к ее краю еще один ящик с бычками, девчонка обмерла – в гомоне рынка расслышала окрик в свой адрес и говорит Зе Мигелу, чтобы тот отошел: хозяйка их заприметила. Зе Мигел спрашивает, как ее зовут, он привык начинать с этого вопроса знакомство с поденщицами и сборщицами риса, но Ирия молчит, пожимает плечами. Зе Мигел пытается втянуть ее в доверительное перешептывание; идет за нею до самых ворот, куда девчонка направляется с ведром грязной воды, которую выплескивает ему прямо на башмаки, заметив, что он засмотрелся на разгрузку автофургона, прибывшего из Пенише. Зе Мигел обнаружил, что в кабине автофургона Антонио Испанец: он вскакивает на подножку и спрашивает, не нужна ли ему помощь. Испанец не узнает парнишку, глаза у него слипаются после бессонной ночи, и он даже не удостаивает Зе Мигела ответом.
Только сейчас Зе Мигел замечает, что башмаки у него мокрые, оглядывается, но девчонка-рыбообработчица уже исчезла. Он находит ее занятной, но знает, зачем пришел, и разыскивать ее не пытается. Сейчас он весь во власти одного из тех внезапных порывов, которые будут свойственны ему всю жизнь; отыскивает укромное местечко, прячет там берет и башмаки, засучивает штаны и принимается выгружать ящики с крупной рыбой, не ожидая распоряжений и не думая об оплате. Ему хочется работать здесь, для того он и смылся из деревни, и он не станет ждать, пока его заметят. Он дело знает.
Ставя свой первый ящик туда же, куда и другие грузчики, он встречается глазами с нею. С кем, как не с нею, с Розиндой, самой главной женщиной в моей жизни?! Да, самой главной из всех, всем остальным дo нее далеко, теперь-то я ем себя поедом, да от этого сыт не будешь, сколько быни раскаивался в том, как поступил с ней и с самим собой тоже, с нами обоими: все козыри жизни были у меня в руках, а я их выкинул, черт побери! На этот раз у меня опять винтик из головы вылетел. Всегда вылетает в самый худший для меня миг, не понимаю, в чем дело, тут мать была права, она всегда это говорила, а я ей не верил. Никогда не верил, потому что мы не любили друг друга. А почему не любили, черт побери?! Он встречается с нею глазами, чувствует на себе ее взгляд, еще не успев поднять свой, вздрагивает, когда глаза их встречаются, и, притворившись, что вовсе не смутился, поворачивается к ней спиной. Когда он возвращается, она уже ждет.
– Эй, парень! Я с тобой говорю, с тобой, а не с кем другим. Она тычет в него пальцем и знаком подзывает поближе. Зе
Мигел колеблется, краснеет немного и подходит вразвалку. Она морщит нос – характерная для нее гримаса (то ли плутовская, то ли кокетливая), складывает руки под передником из черной клеенки и внутренне посмеивается над победительно удалыми повадками парня. Говорит с ним вызывающе дерзко, словно не подпуская к себе.
– А ты знаешь, кто тебе деньги платит?! Знаешь, кто твой хозяин? Ты что, не понимаешь, о чем я?
– Понимаю, сеньора, но хозяина у меня нет.
– Кто тебе велел тут работать?…
– Никто.
– Тогда с какой стати ты таскаешь ящики?
– Чтобы не болтаться без дела. Не люблю болтаться без дела. Никогда не любил, почему – сам не знаю, не люблю, и все тут…
Он нанизывает фразу за фразой почти бездумно, потому что смущен жесткостью ее тона.
– Если тебе охота работать, чтоб согреться, займись своим делом. Я занимаюсь рыбой, но не думай, что в конце недели у меня получают столько, что денег девать некуда… – (Зе Мигел опускает глаза; опускает глаза, думает, что бы ей ответить, но умение не лезть за словом в карман утрачено.) – Ты здешний?
– Да, сеньора… Здешний я. – И добавляет после минуты молчания: – Я из ближней деревни, состоял при кобылах; может, вы слышали про моего деда…
– Кто был твой дед?
Зе Мигел улыбается, прежде чем ответить; он уверен, что потешит свое тщеславие. Разве найдется кто-нибудь в этих краях, кто не знал бы Антонио Шестипалого?! Но затем снова замыкается в себе: думает, что быть подсобным рабочим у торговки рыбой ниже его достоинства, и комкает ответ:
– Он умер несколько лет назад; его звали Антонио…
Но Розинда, вдова, уже отдает какие-то распоряжения мойщицам рыбы и забывает про Зе Мигела. Однако же она и много лет спустя будет вспоминать о нем, да и Мигел Богач, храни его, господи, тоже держит ее в памяти в тот самый миг, когда выходит с любовницей из бара и направляется к берегу моря в намерении освежить голову, кружащуюся от выпитого виски.
Навалившись на правое плечо Зулмиры и обхватив левое наболевшей рукой, Зе Мигел говорит:
– Она была пониже и потолще твоей матери. Женщина с норовом, черт побери! И красавица!… Да, красавица: когда смеялась, на щеках появлялись ямочки; волосы волнистые, черные-пречерные, и глаза черные, прямо в душу проникали, посмотрит – и ты сам не свой, нет тебя, тени не осталось… Я обязан ей, что стал тем, кем был, а в том, что дошел до нынешнего, ее вины нет. Догадайся я вовремя, черт побери!… Будь я в здравом уме, остался бы с нею до конца жизни.
Зе Мигелу никак не выразить то, что мучит его в этот миг. Ему не хватает слов, у него голова идет кругом от всего выпитого и от всего думаного-передуманого за последние недели. Память у него сдает, он валит в кучу события, путает то, что действительно сделал, и то, что хотел сделать. Сейчас он мог бы сказать, что почти все воспоминания, которые держал он у себя в памяти, сгорели как от пожара.
Зе Мигел должен был бы сказать, например, что, когда он познакомился с Розиндой, она была еще худощава; может, маловата ростом, но худощава. Да и малорослой ее, сказать по правде, не всегда можно было назвать, потому что вдова принадлежала к типу женщин, которые живут в непрерывном движении, меняются на глазах: у таких и лицо, и фигура, и темперамент преображаются в зависимости от того, что происходит у них в душе. Ей было лет тридцать пять, когда они познакомились, а в тот день она была и восемнадцатилетней девушкой, и шестидесятилетней женщиной, оплакивала покойного мужа и согласилась изменить его памяти, очаровала некоторых, кого подпустила поближе, оглядев смело, почти дерзко, и была резкой до грубости с другими, разозлившими ее тем, что пялились на нее больше, чем, по ее мнению, допускало приличие. То плакала беззвучно, словно глубина горя не давала выхода слезам, а через несколько минут рыдания сменялись хохотом, оскорблявшим ее свекровь, которая жила по соседству и считала Розинду виновницей того, что сына ее меньше чем за три месяца унесла скоротечная чахотка, несмотря на то что мать пичкала его тертыми желтками, рыбными супами и жирной свининой.
Когда вдова задумывалась, она становилась старше лет на десять, а то и на двадцать; но, если велась беседа, чем-то ее интересовавшая, она возвращалась в пору молодости – вся, от цвета лица, который из бледного становился розовым и свежим, до глаз, которые из печальных и прищуренных становились широко распахнутыми, ласкающими, даже вызывающими; они, как точно сказал только что Зе Мигел в разговоре с Зулмирой, прямо в душу проникали, посмотрит – и ты сам не свой, нету тебя, тени не осталось.
Может, и малорослая, но не толстая, нет, толстой она еще не была. Начала полнеть с того времени, когда он причинил ей горе, от которого она так больше никогда и не оправилась. Лицо у нее было овальное; скулы, выступавшие чуть сильнее, чем дозволяют каноны красоты, и нечеткого рисунка рот со слишком тонкими и поджатыми губами старили ее, да и подбородок слишком выдавался вперед, но, когда на нее находил стих веселой словоохотливости, подбородок казался задорно миловидным.
Самое красивое скрывала блузка. Об этом немногие знали, по большей части даже не догадывались. В порыве свойственного ему самонадеянного хвастовства Зе Мигелу случалось делиться с друзьями интимными подробностями, но он так никому и не рассказал до конца, чего она стоила, – может, чтобы никто из них не крутился у дверей ее рыбного склада.
В то утро Розинда встала с левой ноги, как говорили работавшие у нее девушки, когда видели ее хмурой и ворчливой. Ах да, правда!… Вечно забываешь важные вещи: голос у нее тоже менялся в зависимости от настроения – тот, кто научился бы распознавать ее настроение по переменчивости глаз, мог бы угадать, каким заговорит она, голосом. Иногда голос был хриплый, в другие минуты – низкий, приглушенный и интимный, а то вдруг звучал удивительной живостью, когда жар в крови возвращал ей лукавство молодости. И тогда она не говорила, а ворковала, голос был зовущий, плутовской, зачаровывающий.