Все это заставляло его спрашивать себя, что же побуждало дирекцию принимать его так, как если бы он был самим Тобиасом, воскреснувшим Тобиасом. Очевидно, унаследованные им от последнего акции все еще продолжали оказывать на них свое действие. Если только его престиж в фирме не покоился на том, кем он был в прошлом. Лет двадцать тому назад. Он немного завышал цифру. И тем не менее это относилось уже к давней истории. Тогда почему проявлять к нему такое уважение? Он ведь его отнюдь не требовал. Он явно предпочел бы, чтобы на те два-три дня, которые он должен провести здесь, о нем забыли.
Подобное напоминание о той роли, которую он мог бы играть в делах концерна, не могло его не раздражать. Как правило, его деятельность сводилась к тому, что он подписывал доверенности и утверждал решения, всегда готовый ликвидировать, продавать, чтобы уменьшить там или здесь дефицит. А что касается знаменитых, столь высоко котировавшихся прежде акций, то было бы нелишне напомнить этим идиотам, какова их теперешняя рыночная стоимость. Медленное, плавное падение. Повторяющее падение империй, сплавляемых по кусочкам, — Аден и Суэц с несколькими бог весть зачем сохраняемыми бастионами, какими-нибудь сопротивляющимися и бесполезными гибралтарами. Арама устраивало это сумеречное состояние. Будущее представало обеспеченным, как всякое другое будущее: передачей в другие руки! Тут он и пальцем бы не пошевелил, чтобы изменить положение вещей: на отсутствие эгоизма ему жаловаться не приходилось. По существу, размышлял он, этот тип отелей так же устарел, как устарели дирижабли и трансатлантические теплоходы. Однако он разгуливал по ним в свое удовольствие, как читатель Жюля Верна в образах Этзеля.[23] Эта действительность стала для него действительностью чисто географической. И пока в этом блистательном архипелаге, постепенно уходящем под воду, у него оставалось несколько причалов, подобных тому, которым он владел в Монтрё, где он мог пришвартовать свой челн или космический корабль, и достаточно денег, чтобы перемещаться от одного из них к другому… его собственное будущее, эта весьма скромная частица будущего, ему казалось достаточно гарантированным.
Он взял первый попавшийся пиджак и тем завершил процедуру одевания. Он не слишком любил разглядывать себя в зеркале. И зачем их так много в этой проклятой гостиничной меблировке? Ему никогда не доставляло особого удовольствия созерцать себя вот так, во весь рост, и в конечном счете узнавать себя — как бы поспорив сначала об этом с самим собой — в том, что в конечном счете было лишь его физической оболочкой, которую только и знали другие. А теперь, когда ему приходилось отмечать, что он несколько раздался в талии — из-за недостатка свежего воздуха, теперешнего отсутствия физических упражнений, постоянно меняющейся, по большей части экзотической, кухни, — ему доставляло все меньше удовольствия констатировать этот факт. Поскольку он не собирался делать проблемы из нескольких лишних килограммов, то предпочитал думать, что кроль, парусный спорт или немного альпинизма поглотят эти излишки, когда он соберется. Только вот способен ли он на это по-прежнему? Порой он говорил себе, что могло быть еще хуже, что тело его пока еще в состоянии выполнить то, что от него требуется: он бы не простил, если бы оно изменило ему. Больной ли, здоровый ли — а он отнюдь не принадлежал к числу астеников либо людей болезненных, — он всегда достаточно хорошо чувствовал себя в своей оболочке. Даже слишком хорошо. Это и было единственное хроническое заболевание, которое смог у него обнаружить время от времени осматривающий его Орландини. Из всех проявлений его «везения» в первую очередь следует назвать именно это природное предрасположение. А остальное шло в качестве довеска. И здесь нечему было удивляться. Так же и в пору его турниров на высшем уровне он не удивлялся, когда казалось, что удача вот-вот его покинет, и когда, вопреки всему, он сравнивал счет либо вырывался вперед благодаря серии матов, поставленных какому-нибудь чемпиону, пришедшему с холода[24] и имеющему повсюду репутацию Минотавра. Его судьба была такой, какой она была, и он не мог бы представить ее иной. Не мог он вообразить и такого, чтобы у него стали оспаривать то, чего он легко добивался и что столь же легко сохранял. Просто он родился без плоскостопия, без заячьей губы, лоб его оказался не покат, и поэтому все достаточно хорошо устроилось, хотя по этому поводу и не стоило трубить в серебряные трубы. Если и была тут какая-то несправедливость, то сердиться нужно только на природу и на закон отбора, которые мало заботятся о равномерном распределении шансов и достоинств, касается ли это умственных способностей, телосложения или пола. Он мог свободно распоряжаться своим временем. На сегодня больше ничего, кроме этого свидания и, может быть, одного звонка из Лондона, где в настоящий момент он должен был бы находиться сам, из Лондона, где через три дня Дория представляет свой фильм. Кроме этого — никакой программы. Идея пройтись пешком до Шильона, нанять машину — его дорогие водуазские ангелы-хранители, должно быть, подумали о том, чтобы предоставить ее в его распоряжение, — и прокатиться в обратном направлении, в сторону Веве и Лозанны, его как-то не искушала. В последнее время он колесил слишком много. Иногда, чтобы встретиться с Дорией, а иногда, чтобы найти для себя предлог с ней не встречаться. Дория позвонит наверняка. Как было всякий раз, когда ей казалось, что не все в начатой ею партии заранее отрегулировано. Ему было достаточно предвидеть это. Королева по-прежнему стоит на доске. Интересно, сейчас ведет в игре он или же Дория готовит атаку, которая заставит его предпринять какие-то ходы, чтобы сдержать ее натиск?
В курительной комнате он направился к освещенной нише, где причудливой формы бутылки, флаконы с висящими на них медалями выстроились на застекленных полках, похожих на витрины в холле, где выставлены зажигалки, часы, духи, драгоценные камни, мелкие изделия из золота и серебра. Он выдавил из пластмассовых ячеек два кубика льда и налил виски. Не то чтобы ему действительно хотелось пить. Не то чтобы он испытывал настоятельную потребность выпить спиртного после скачка из Лос-Анджелеса и после той не совсем понятной усталости, да, того недомогания во время промежуточной посадки в Нью-Йорке. Инцидент заставил его последовать совету Орландо Орландини, проконсультировавшего его по телефону, — хотя уже одно слишком быстрое падение давления в самолете могло бы дать если и не медицинское, то все же более или менее приемлемое объяснение плохого самочувствия — …заставил его изменить маршрут. Так он оказался этим утром не в Лондоне, а в Монтрё, в обстановке, которая не слишком отличалась от той, что ждала его в совершенно идентичной комнате «Ласнер-Эггера» в Риджентс-Парке. Ему не столько хотелось выпить, сколько это было что-то вроде исполнения ритуала по прибытии на место. Если бы ему довелось подсчитать, — даже основываясь исключительно на своих первых одиннадцати годах, — ему пришлось бы согласиться, что нигде он не прожил так долго, как в этом провинциальном, немного сонном уголке. Достаточно лишь поддаться, и воспоминания хлынули бы чередой. Однако он боялся в них утонуть: если бы он погрузился в прошлое, этому не было бы конца. Здесь с ним говорило все. На языке ясном, прямом, тотчас вновь обретенном. Он должен был защищаться от собственной памяти с ее болтовней обо всем и ни о чем.
Он вернулся в спальню и подошел к просторному эркеру, выдвинутому на фасаде здания. У него не было ни малейшего желания идти «в город», как выражалась Грета, хотя Гравьер был не слишком удален от центра. Никакого желания идти приветствовать чаек, которых он когда-то кормил крошками от своих завтраков. Того, что он видел отсюда, уже было вполне достаточно, чтобы попутешествовать в своем собственном пространстве, не слишком отклоняясь в сторону. Край, конечно, милый! Было бы несправедливо это не признать.
Был момент, когда рисунок озера, полностью скрытого густым туманом, угадывался лишь по окружающим его покрытым снегом горам. Затем внезапно солнце пронзило всю эту массу, создав внутри нее ослепительный опаловый отлив, который стремился рассеяться в вышине, продолжая полностью скрывать противоположный берег. Это явление он наблюдал сотни раз. Так что мог по нему вычислить время. У него не было никаких других корней, кроме этих — исключительно чувственных. Ему нужно было бы лечь, попытаться поспать несколько часов, сбросить усталость от бесконечного путешествия, начавшегося на берегу Тихого океана, но он предпочитал оставаться здесь, в этом выступе, созерцая эту картину, и свет окутывал его со всех сторон.
Да, он несколько удивился, когда женщина, подошедшая отворить решетку, сказала ему, что доктор находится «на лужайке» и что он, если желает, может подняться к нему туда. Она же пояснила, что между домом доктора и этой самой лужайкой, расположенной наверху, на склоне, не больше пяти минут ходьбы и что заблудиться совершенно невозможно. Однако туда пришлось карабкаться по крутой тропинке, и казалось по меньшей мере странным — даже ему, не слишком склонному баловать себя и требовать, чтобы все бросались его встречать, — что, несмотря на обстоятельства, Орландини не счел нужным избавить его от дополнительной нагрузки после ночи, проведенной в самолете, и не дождался его в кабинете, чтобы принять в назначенное время.