Никуда уже от сына уходить не хотелось. Душа не пускала дальше реки, до которой могли только добегать Витькины ножки. Свой родной дом, в котором жила Нюрка, стал чужим, и если б не Витька, он в него бы и не заходил. Но Витька Витькой, а Пашка Пашкой. Понял Пашка, что и Нюрка нужна Витьке, может, побольше, чем он. Витька ничего, конечно, по понимал, но детское нутро ему подсказывало, что мать с папкой должны потеснее жить возле него. С одной игрушкой бегал между ними, стараясь подтащить на игре своей Пашку поближе к матери. В эти минуты Пашке было особенно тяжело. Уехал полтора года назад на Савеловскую гидроточку…
…Стемнело. Мотор работал ровно, рассыпая по корпусу едва заметную дрожь. Изредка звякнет в хозяйстве Савелия не то ложка, не то кружка. Небо темно и глухо, застегнуто на все застежки. Редко, в разрывах туч мелькнет луна, заходя то слева, то справа, в зависимости от того, куда положит руль Савелий. И тогда, слетев с ульмаги, пляшет по воде маленькая, кривая тень рулевого.
Слева на берегу залаяла собака. Быстро, быстро, торопясь. И вот она уже позади, лай как бы начал стихать. Но через минуту он раздался снова, близко — напротив перешел в протяжный вой. Впечатление было такое, как будто собака гналась за лодкой, потом словно споткнулась, поняла — не догнать. «Бедолага. Это надо же? Зверь, а как мучается», — подумал Пашка. Эту собаку он слышал всякий раз, как проезжал покинутую этой весной всем народом Комариху. Это сельцо в полную воду топило по крыши. Река здесь круто изгибалась, подминая слабый суглинистый берег. Сначала она съела луговину, потом пришел черед огородам. Этой весной полетели заборы.
Село переехало подальше от реки в тайгу. А собака осталась.
Несколько раз Пашка приставал к берегу, чтобы забрать собаку с собой. Она отбегала, настороженно глядя на него, время от времени помахивая хвостом, как бы теряясь, принять его или нет. Он приближался, держа в руке кусок хлеба, собака вроде ждала его, не трогалась, но стоило ему только заговорить с ней, как она одним прыжком срывалась с места и отбегала, все время оглядываясь на него, останавливалась, поскуливая. Когда он, взбив волну «Вихрем», уезжал, она выбегала на берег и крутилась на месте, принюхиваясь к его следам, пока поворот реки не обрывал эту картину.
На душе стало тоскливо. Показался себе маленьким, никому не нужным. Пропади Пашка в этой черной воде — и как не жил.
— Савелий! — позвал он, приподнимаясь на локте, — дай сменю.
Савелий, не заглушая мотора, перебрался на нос.
— Устал сильно, Пашка. Глаза не видят.
— Покемарь. Я за дочкой пригляжу.
В поселок приплыли под утро. Небо раздавалось, светлело, быстро набирая высоту. В сонных еще дворах покрикивали петухи, лениво перекликались собаки. Над рекой стлался туман, медленно выползая на берег. Девочка проснулась и заплакала. Савелий снял с нее плащ, словно изморозью покрытый капельками росы. Взял ребенка на руки и от этого стал еще меньше ростом.
— Ну давай, Пашка. Мы в больницу.
— Пошли вместе. Ты один с ней запаришься.
Больница располагалась в центре поселка на площади, изрытой тяжелыми лесовозами. Справа — барак сплавной конторы, напротив — магазин. Савелий занес дочку в больницу, а Пашка присел на завалинку отдохнуть. Голова после бессонной ночи распухла и давила. Домой идти было страшно. Страшно тащиться через весь поселок, показывая себя в каждое окно. О таких, как он, здесь говорили просто: «Наложила баба мужику в штаны». «Может, в круговую», — тоскливо соображал Пашка, косясь на широкую поселковую улицу.
— Здоров, земеля! Чего курим?
Припадая на левую ногу, из-за угла больницы вывернул Степан Совцов. Прошлой зимой на лесоповале полоснул себя «Дружбой» — спьяну валенок за кедрач показался. Плюхнулся рядом, далеко отодвинув кривую ногу. На рыжей голове будто кошки гуляли — волосы враздрыг, в углах губ — белесая похмельная запеканка. Кореш.
— Баба, зараза, домой ночевать не пустила. А всего делов-то — с получки погужевали с ребятами. В сеннике промучился. — Он стряхнул с брюк сенную труху. — Болит что или к Вальке мылишься? — Степан кивнул на магазин.
— Да нет.
Пашка обрадовался, что первым на него вышел Степан, а не какая-нибудь микитка.
Пашка положил посередке пачку «Севера», закурили.
— Что нового тут без меня?
— Да что нового?.. Работаем. Чего ж еще? А вот толпу зажали, дальше некуда. Бабы, и те туда ж. Вон моя — в дом не пустила. Ну ничего! Я тебя покидаю! — ерепенясь, выкрикнул Степан.
Пашка, пощупывая ус, усмехнулся. У Степана глаза помаргивают, тревожно шаря по площади. Маленький лобик напряжен, суетит головой, точно норовит оглянуться. Всем в поселке известна Степанова жена, Машка, здоровенная баба, руки — что у мужика ляжка. Известно и то, как она отхаживает за пьянство Степана. Мужики так не бьют.
— Да ладно тебе, — сказал Пашка, — новости какие тут без меня были?
— Да было тут еще… Городского этого… инженера, помнишь? Со сплавной конторы. Все сопли платком подтирал.
— Ну? — у Пашки загорелись уши.
— На прошлом месяце, только тебе уплыть — загремел. Он, понимаешь, что, зараза, устроил. Какой-то лес до Сальников по реке идет? Вот. А там его корешки городские. Ловят и — в город на дачи. Способствовал…
— Вот те на! Вроде мужик строгий.
Степан глубоко затянулся папироской и тут же поперхнулся.
— Их ты! Машка! — Он суетливо вскочил и юркнул за угол.
Да, в калитке Степанова двора показалась Машка. Громыхая ведрами, поравнялась с Пашкой.
— Здорово, соседка!
— Здорово, — косо глянув на него, ответила Машка.
— Чего нос крутишь, аль завонялся? — спросил Пашка с усмешкой.
— Вас, алкашей проклятых, впору в противогазах на люди пускать. Ишь расселся… Сторожите, как бы Валька не сбегла. Бельмы-то еще, наверно, после вчерашнего не просохли?
— Да чего ты, Машка! Я ж только приплыл.
— Знаем мы вас, как вы плаваете. Когда только захлебнетесь водкой своей.
— Водка — продукт медицинский. — После разговора со Степаном у Пашки отлегло сердце. Повеселее шли слова. — Чего ж ты ее так ругаешь?
Машка молча прошла к колодцу и загремела цепью.
— Вам хоть ведро налей — все глотки сохнут.
— Да что ты на меня кидаешься? Непьющий я больше. Ты вон своего прижучь. Скажи лучше, как тут мои?
— Да что им сделается. За таким-то все спокойней, все нервы не мотает. — Видно, Степан крепко вчера растревожил бабу — до утра отойти не может.
У Пашки окончательно отлегло от сердца. Если уж Машка — первая сорока в поселке — смотрит на него по привычке, поверх бровей, — ясно, зря душу рвал. «Ну встреться мне, дружок! — зло вспомнил он Гришку. — У самого не жизнь — горький пирог, так и другим горчицы наводит. Встречается же такая сволота».
— Чего сидишь-то здесь спозаранок, — спросила она уже помягче, возвращаясь с полными ведрами. — Иль дома нет?
— Пускай поспят. Чего будить?
— Тут поспишь… с такими… Нюрка-то чуть свет на ферму убежала.
— Какую ферму? — озадачился Пашка. Раньше Нюрка работала на лесопилке.
— «Какую ферму!» — передразнила его Машка. — Муж называется, не знает, что в доме делается. Огороды пошли, как ей одной управиться с хозяйством, если на лесопилке с утра до вечера мантулишь? На ферме-то со временем посвободней.
В дверях больницы появился Савелий. Потянуло не то нашатырем, не то спиртом. Короткими сухими ручками мял растерянно дочкины резиновые сапожки.
— Вот какие дела, Пашка. «Скорая» из района едет.
Пашка встал.
— Дела-а-а. Чего признали?
— Дифтерит. Температура очень большая. Такой жар…
— Температура — это ничего… У детворы это обыкновенно, — утешил его Пашка.
Савелий закурил, беспокойно поглядывая на дверь.
— Ну, ладно, Савелий, больно-то душу не мотай. Доктора свою науку знают. Чего переживать… Дочку проводишь, подождешь меня. К своим надо сбегать.
«Конфеток бы Витьке, — подумал Пашка, потоптавшись возле магазина. — Что за батька без гостинца?» До открытия магазина было еще далеко. Тогда он спустился к ульмаге и достал из дождевика жестяную баночку, в которой когда-то держал махорку. Теперь здесь халцедоны. Мутно-желтые, как квашеная капуста, малиновые, бордовые, цвета таволожника. Шел как-то берегом реки, галечником, и вдруг в серых голышах что-то мелькнуло. Поднял, вытер, сполоснул в воде, и камешек ожил, отяжелел, стыло мерцая желтыми боками, будто проснулась в нем ледяная душа этой реки. Обдуло ветерком — и сразу сжался, помертвел, стал сух и невзрачен, как прошлогодний лист. Формой напоминал маленькую сливку-желтобрюшку, которую пытался развести лет двадцать назад отец возле дома.
Чудные сливы поднялись. Лет до пяти шли в лист, ветки росли тесно, коряво, будто друг к дружке жались. Коротенькие, не выше веника, стволики лохматились в несколько слоев жухлой корой, которая весной, с первыми дождями лезла клочьями. Потом два или три деревца выдавили желтые, как огонек, свечи, десяток сливок. За одну ночь они побурели и попадали в траву. Те, что он находил, были усеяны рыжими крошечными муравьями. И все равно они были вкусными, сладкими, а их ядрышки — горькими. Но большинство сливок так и не зажгли ни одного огонька.