Последнее, что он запомнил, — он лежит на спине на дне океана и видит высоко над собой сражение исполинских каракатиц, напустивших в светящуюся воду клубящихся чернил, тянущих бесконечно синие нити…
Он и очнулся под шум моря и далеко не сразу понял, что это шумят деревья, — ветер катил над ним их зеленые лиственные валы. А где-то рядом двое немых гортанно не соглашались друг с другом: «У-у-у-у-у!» — «У-у-у-у-у!»… Понять, что это голуби, потребовало от Вити такого напряжения, что он зажмурился от неправдоподобной судороги головной боли. Переждав немного, он попытался приподнять голову, но в ней так мощно плеснулось целое подземное озеро боли, что он снова замер, не смея даже стонать. Не открывая глаз, он попытался исследовать исправность разных частей тела, иные из которых были, казалось, вовсе утрачены, иные же в беспорядке разбросаны бог знает где без всякой связи друг с другом. Он пошевелил пальцами рук — они были на месте. И даже ощутили что-то сушеное, не то сено, не то солому, — наверно, это называлось «копна». Затем Витя вызвал из небытия нос — он немного застыл. Значит, было совсем рано, ибо часам к семи солнце уже пригревало прилично. (К тому же и свет его, он успел заметить, еще отдавал утренней зарей.) Да, он же вчера промочил ноги, они-то вообще должны заледенеть… Он вызвал к жизни далекие ступни, и если бы он был в силах удивляться, он непременно удивился бы, что им отчетливо тепло и отчетливо сухо, а щиколотки так даже немного прели, как, бывало, в валенках, когда набегаешься, поленившись как следует вытряхнуть снег.
Он попытался поднять руку, но — он был чем-то скован. Бережно скосив глаза, он обнаружил, что туго спеленут общежитским, цвета линялой свеклы одеялом, какими они здесь накрывались в своих амбарах. Линялая свекла туманилась от росы. Медленно-медленно, словно эквилибрист с полной чашей на голове, замирая от колыханий прибоя боли, он сумел выпростать руки и сел. Потом долго-долго стаптывал одеяло с ног. И затем тупо-тупо созерцал их, затянутые в слишком маленькие шерстяные носочки, тугие до неприятного надавливания на большие пальцы, но зато беленькие-беленькие и пушистые, как два близнеца-котенка.
— Ну что, несчастный страдалец? — раздался небесный голос, от которого остатки Витиной души радостно вскинулись навстречу и тут же рванулись провалиться сквозь копну, на которой он сидел, — хотя насмешка в ее голосе была лишь самой прозрачной маской жалости и ласки.
В лицо ударило жаром вчерашнего костра, и Витя не обратился в пепел единственно потому, что телесное эхо его душевных бросков плеснулось в голове болью настолько умопомрачительной, что руки сами собой схватились за виски. И страдальческое мычание тоже вырвалось само собой.
— Господи, зачем вы так себя мучаете?.. — В ее голосе теперь звучало одно лишь сострадание, и Витя понял, что только оно и может хоть на время заслонить его чудовищный позор. Поэтому он не отнял рук от висков и даже хотел еще раз застонать, но побоялся переборщить. А кроме того, даже в этот кошмарный миг она оставалась последним человеком, с кем он согласился бы фальшивить.
Он начал медленно поворачивать голову, заранее прищуриваясь, поскольку очки вчера были сунуты неведомо кому, и первое, что он увидел, были протянутые ему очки. Второе же, что он увидел, стараясь держать свой взгляд пониже, подальше от ее глаз, была зеленая эмалированная кружка в другой ее руке. Утвердив очки на переносице указательным пальцем, он очень ясно разглядел перед собой ее чистенькие голубенькие кедики, в которые стройными черными клиньями уходили в меру натянутые тренировочные брючки на штрипках.
— Попробуй попить воды. Она только что из колодца. — В ее голосе звучало лишь одно чувство: заботливость.
Витя не глядя взял кружку, слегка передернувшись от тяжеленьких колыханий жидкости в ней, — но вода была настолько прозрачной и чистой, что даже белая эмаль внутри казалась темноватой в сравнении с нею.
Витя сделал осторожный глоток, подождал. Вроде чуточку отлегло. Он сделал еще один холодный чистый глоток, уже от души. А с третьего глотка рванулся к приветливо стелющейся под утренним ветерком родной сельве, до которой оказалось совсем не так далеко, как представлялось ночью. Мгновение назад Витя был уверен, что погибнет от первого же резкого движения, однако он сумел промчаться метров десять, прежде чем из него ударила струя уже не колодезно прозрачная, а янтарная и даже изумрудная. И снова лопались мышцы живота, лопались глаза, лопались жилы на шее, но запредельная боль в голове затмила все — в нем больше не оставалось ни горошины достоинства и стыда. Поэтому он брел по траве обратно, уже ничего не чувствуя, лишь машинально утирая слезы с бесчувственного лица бесчувственной рукой.
В нем ничего не отозвалось даже тогда, когда глаза его сами собой увидели краешком зрения, что лицо ее не выражает ничего, кроме жалости и тревоги. Прополощи рот, предложила она, и в ее голосе снова звучало лишь чистейшее сострадание. Витя прополоскал. Отвернулся, выплюнул. Прополоскал еще раз. Снова выплюнул. Полынной горечи во рту поубавилось. Плюхнулся рядом с нею на одеяло, уже не обращая внимания на прибой боли, а только то теряя на мгновение сознание, то возвращаясь обратно. На глаза попались беленькие носочки. «Ну вот, еще и носки испачкал, — чуть не плача продышал он. — Но я выстираю. Посижу немного и выстираю». Не церемонясь с собой, он подтягивал к себе то один, то другой носок и с сосредоточенной тупостью разглядывал приставшие к ним соринки.
«Носки — это, конечно, самая серьезная проблема. — В ее голосе снова ожила нежная насмешка. — Господи, какие вы все дети!» — «Кто — мы?» — не сразу решился спросить Витя. «Кто-кто — мужчины! Так себя терзать… У тебя же вчера живот так перенапрягался — как камень! Ужас!..» Жар вчерашних огненных черепах снова стянул Витино лицо. «Я, наверно, тебе теперь противен?» — еле слышно решился спросить он и почувствовал, как она выпрямилась.
— В человеке бывают противными только душевные проявления.
Она отчеканила эти слова с такой давней обдуманностью и непреклонностью, как будто ставила кого-то на место. В Витином отравленном мозгу даже зашевелилось недоумение, что же такое в тех небесах, где она обитает, могло дать ей повод к подобным размышлениям.
— Брезгливость — это совсем не аристократическая, а мещанская черта, — продолжала она ставить на место кого-то незримого. — А настоящие аристократки, — с вызовом продолжила она, — всегда были готовы ухаживать за ранеными, простыми крестьянскими парнями… Может быть, попробуешь сделать еще глоток, тебе надо больше пить, промывать желудок, — ответственно спохватилась она, как будто Витя был тем самым крестьянским парнем.
Витя с содроганием покосился на пристроившуюся на травке кружку и сделал осторожное отрицательное движение рукой.
— Да, — посетовала Аня, — после алкогольной интоксикации лучше всего пить капустный рассол. Обычно считается, что огуречный, но на самом деле капустный мягче. Я всегда папе покупала капустный на Кузнечном рынке.
В сравнении с этим вывертом бреда весь предыдущий мог почесться зауряднейшей обыденностью.
— У тебя же отец был очень… ну, как это?.. бронзовый… — не вполне понимая сам, что говорит, выговорил Витя, ибо беседу необходимо было поддерживать и в бреду.
— Он все равно оставался живым человеком, — надменно напомнила она тому, кто, по-видимому, в этом сомневался. — Он всегда оставался живым, страдающим человеком. Когда он выпивал, это сразу проступало наружу. Бывают пьяные противные, злые, а он становился очень трогательным. Как ты вчера. Он был, правда, более гордым. На свое несчастье.
Оказалось, что из-за своего гордого беспечного нрава отец ее, куда ни кинь, вышел полным неудачником: должен был выйти в академики, а застрял в членкорах, должен был получить Ленинскую премию, а получил всего только Государственную, вместо Героя Соцтруда ему сунули жалкий орден Ленина, и даже после смерти враги его не позволили установить на здании, где он работал, мемориальную доску, отговорившись, что по его открытой монографии вражеская разведка сумеет догадаться, чем занимается институт.
У Вити даже истерзанная голова его начала подергиваться от всех этих внезапностей. И тем не менее где-то в недосягаемых глубинах его изнемогающего от тошноты организма вновь зашевелился прежний наглец: ага, ага, вот видишь, жизнь и в небесах остается жизнью, и там пьют водку, а потом отпаиваются капустным рассолом, и там страдают из-за беспечностей и несправедливостей… и что из того, что слово «аристократка» ты впервые в жизни слышишь произнесенным, — зато теперь ты знаешь, что аристократки иногда снисходят и к простым крестьянским парням. Особенно раненым.
Тем более что — слышишь? слышишь? — бывают люди из простонародья с прирожденной тягой ко всему аристократическому! Простой парень из рабочей слободы, ее отец был как раз из них, он всегда очень тянулся к маминому кругу… Да только это не всегда умели ценить. Мужчины ведь до седых волос остаются мальчишками, и женщинам, которые этого не понимают, лучше бы вообще не выходить замуж, с горечью укорила она все того же незримого слушателя, и Витя постарался потупиться еще более благоговейно. Он понимал, что происходит невероятное: она делится с ним чем-то заветным. И вместе с тем как будто испытывает, во всем ли он, Витя, сумеет отнестись как должно к приоткрываемым ему интимностям.