– Неужели, о дражайшая, – мягко сказал я, – нынче пришел конец ирландской недоле, и бедняки ожидают, что весь мир взлетит на воздух?
– Сдается мне, дело обстоит еще хуже, – сказала она. Больше мне не удалось выжать из нее ни слова по поводу ее мрачного настроения.
Я двинулся наружу. Снаружи, в поле я увидел Мартина О’Банаса, который в страхе уставился на землю. Я подошел к нему и учтиво его приветствовал.
– Что за дурные вести дошли до нас, – спросил я, – или что за новая погибель суждена ирландцам?
Он некоторое время не отвечал мне, а когда заговорил, в голосе его была испуганная хрипотца. Он приблизил губы к моему уху.
– Вчера вечером в Корка Дорха побывало что-то недоброе, – сказал он.
– Что-то недоброе?
– Морской Кот. Смотри!
Он показал пальцем на землю.
– Взгляни на этот след, – сказал он, – и вот на этот, – они идут по всей округе!
Я тихонько ахнул.
– Их оставили не человеческие, не звериные и никакие другие из земных ног, – сказал он, – а Морской Кот из Тир Конелл. Да будем все мы здоровы, – гибельна, прискорбна и неописуема та злая судьба и те несчастья, которые ждут нас с этого дня. Поистине, лучше человеку уйти в море и переправиться в вечность. Как ни скверно это место, но поистине адские дела ждут нас в Корка Дорха.
Я встревоженно согласился с ним и ушел. Конечно, Мартин и соседи имели в виду след моих ботинок. Я боялся сообщить им правду, так как трудно было сказать, подвигнет ли их это к насмешкам надо мной или к изничтожению меня.
Изумление это продолжалось два дня, все ожидали, что небо упадет или земля расколется и людей сметет в какую-нибудь подземную область. Я все это время был спокоен, будучи свободен от страха и наслаждаясь тем особым знанием, которым я втайне обладал. Многие хвалили меня за мужество.
На утро третьего дня я увидел, поднявшись, что у нас в доме кто-то чужой. Крупный незнакомец стоял в дверях, разговаривая со Стариком. На нем была хорошая темно-синяя одежда с блестящими пуговицами и пребольшие ботинки. Я услышал, что с его стороны доносится резкий английский, а Старик пытается его умиротворить на ирландском и ломаном английском вперемежку. Когда незнакомец учуял меня в задней части дома, он оборвал разговор и одним прыжком очутился на тростнике и обрушился на меня. Это был свирепый коренастый человек, и он заставил мое сердце подскочить от страха. Он крепко схватил меня за руку.
– Ф-фват из йер нам? – сказал он.
Я чуть не проглотил язык от ужаса.
Не знаю, как я умудрился заговорить.
– Джамс О’Донелл, – сказал я.
Тут из него полился мощный поток английского, который скатился с меня, как скатываются капли ночного дождя. Я не понял ни единого слова. Старик подошел и заговорил со мной.
– Без сомнения, это был Морской Кот, – сказал он. – И вот пришло первое несчастье. Этот человек, которого ты видишь в нашем доме, – полицейский, и ему нужен ты!
Меня охватил ужасный приступ дрожи при звуке этих слов. Полицейский изверг новый поток английского.
– Он говорит, – сказал Старик, – что какой-то негодяй недавно убил благородного господина в Голуэе и украл у него множество золотых монет. Он говорит, что у полиции есть сведения, будто некоторое время тому назад ты покупал кое-что за золото, и он велит тебе немедленно выложить на стол все, что у тебя в карманах.
Со стороны полицейского донеслось злое ворчание. Я не знал, что именно он сказал, но немедленно сделал все, как он велел. Я выложил прямо перед ним все, что было у меня в кармане, даже девятнадцать золотых монет. Он посмотрел на них, а потом посмотрел на меня. Когда он насмотрелся как следует, он изверг новый поток английского и ухватил меня за руку еще крепче.
– Он говорит, – сказал Старик, – что хорошо было бы, если бы ты пошел с ним.
Как только я услышал эту фразу, опасаюсь, что чувства меня оставили и что я не слишком успешно мог в то время удерживать душу в теле, не говоря уже о менее значительных движениях моих конечностей и всей моей персоны. Я не отличал ночь от ясного дня и дождь от сухой земли в этот миг в задней части дома. Тьма и потеря разума обрушились на меня; долгое время я ничего вокруг себя не чувствовал и не понимал ничего, кроме того, что меня крепко держит полицейский и что мы уходим с ним по дороге далеко-далеко от Корка Дорха, где я провел свою жизнь и где жили мои друзья и мои родные испокон веков.
Я смутно помню большой город, который был полон благородных господ в ботинках; они вежливо беседовали друг с другом, проходили мимо и садились в экипажи; дождь сверху не лил, и было не холодно. Я смутно помню себя то в величественном дворце, то в присутствии большой толпы полицейских, которые говорили со мной и друг с другом по-английски, то в тюрьме. Я не понимал ничего из того, что происходило вокруг меня, равно как и ни слова из разговоров и из вопросов, которые мне задавали.
Я слабо припоминаю, как я побывал в большом, искусно отделанном зале, в присутствии благородного господина, на котором был белый парик; там было много других изысканно одетых людей, некоторые из них иногда говорили, но большинство слушало. Это продолжалось три дня, и меня очень заинтересовало все, что я видел. Когда это кончилось, полагаю, меня вновь отправили в тюрьму.
Однажды утром меня рано разбудили и сказали, чтобы я немедленно был готов к выходу. Эта новость меня и опечалила, и обрадовала. Я был здоров, в сухости и избавлен от голода, сидя под замком, но все же мне немножко хотелось вновь быть вместе со своими, в Корка Дорха. Но меня охватило удивление, когда я увидел, что мы с двумя полицейскими направляемся не на восток, в сторону дома, а в другое место, которое они называли station[24].
Мы пробыли там некоторое время, и я с интересом смотрел на большие вагоны, которые проезжали мимо, толкая перед собой большие черные железные штуковины, а те сморкались, и кашляли, и пускали клубы дыма. Я заметил, что другой бедняк, у которого был вид ирландца, входит на station в сопровождении двух других полицейских и беседует с ними по-английски. Больше я не обращал на него никакого внимания, пока не увидел некоторое время спустя, что он направляется ко мне и заводит со мной разговор.
– Очевидно, – сказал он по-ирландски, – что не очень-то хороши твои теперешние дела.
– Это место мне очень нравится, – сказал я.
– Ты понимаешь, – спросил он, – что ты заработал недавно у благородных господ в этом городе?
– Я ничего не понимаю, – сказал я.
– Ты заработал двадцать девять лет тюрьмы, друг, и сейчас тебя перевозят в эту другую тюрьму.
Прошло некоторое время, прежде чем я понял смысл этой речи. После этого я упал без чувств на землю и, уж конечно, оставался бы в этом положении долгое время, если бы на меня не вылили ведро воды.
Когда меня вновь поставили на ноги, у меня кружилась голова и я был не в себе. Я увидел, что на station въехали какие-то вагоны и что из них выходят и благородные господа, и бедняки. Мои глаза остановились на одном человеке и невольно задержались на нем. Едва взглянув на него, я понял, что не иначе как знаком с ним. Я никогда не видел его раньше, но облик его не был обликом незнакомца. Это был старик, сгорбленный, сломленный и тощий, как соломинка. Он был одет в грязные тряпки, босиком, и глаза его горели на увядшем лице. Эти глаза остановились на мне.
Мы двинулись медленно и осторожно друг другу навстречу, оба колеблясь между робостью и радушием. Я видел, что он дрожал, губы его шевелились, и глаза метали искры. Я тихо обратился к нему по-английски:
– Ф-фват из йер нам?
Он отвечал мне неверными губами, блуждающим голосом:
– Джамс О’Донелл, – сказал он.
Изумление и радость обрушились на меня, как удар молнии обрушивается с небосвода. Я потерял дар речи, и мои чувства чуть было вновь не оставили меня.
Мой отец! Мой собственный отец! Батюшка мой родненький, кровный мой родственник, тот, от кого я произошел, друг мой! Мы жадно вглядывались друг в друга, и я предложил ему свою руку, чтобы он мог опереться на нее.
– У меня те же имя и фамилия, – сказал я. – Я тоже Джамс О’Донелл, ты мой отец, и не иначе, как ты выбрался из мешка!
– Сын мой! – сказал он. – Сынок! Сыночек!
Он схватил меня за руку, он сверлил и пожирал меня глазами. Каким бы приливом радости и любви он ни был охвачен в то время, я заметил, что бедняга нездоров; в самом деле, ему не пошел на пользу приступ радости, которую он испытал в тот раз из-за меня на station; он был белым, как мел, и струйка слюны стекала из уголка его рта.
– Мне сказали, – заговорил я, – что я приговорен к двадцати девяти годам в том же самом мешке.
Мне хотелось, чтобы между нами завязался разговор, только бы прервать это потустороннее оцепенение, от которого у нас обоих начинала кружиться голова. Взгляд его оттаял, и спокойствие снизошло на него. Он поднес к моему лицу дрожащий палец.