…Болтали на перемене. О дачах. У кого что растет, кто что пристраивает. У кого какие соседи.
— Я ощущаю себя среди вас сиротой, — смеется Дина — Нет у меня ни грядки, ни колодца, ни гамака.
— Заведите, — сказала ей завуч. — В наше время не иметь собственности не доблесть. Хотите, я найду вам участок?
— И что я буду с ним делать?
Она стояла и смотрела на них растерянно-насмешливо. И насмешливость преобладала. И тогда мать, чувствуя себя почему-то уязвленной скрытым смыслом насмешки, сказала:
— Приезжай к нам. Поживи и посмотри, что мы с этим делаем. Ничего особенного, но дышится хорошо.
— Я бы поехала. Мне все равно некуда себя деть…
Вот как это было. Сразу — да, без повторного приглашения. Без упрашивания. Конечно, разговор был как бы общий, но Дина стояла рядом, даже не так. Она приобняла тогда мать, делая вид, что поправляет на ней платок, который мать любила носить на плечах. Да. Она ее обнимала. Природнила, гадина. Как тут было не пригласить? И в ответ жалобное: «Мне все равно некуда себя деть».
Вот так оно и вошло, это горе. Тихой сапой. Кстати, что значит «тихая сапа»? Она не знает. Проклятый язык. Половины слов не знаешь. Ее это почему-то задевает. На уроках она обрывает, когда возникают эти современные словечки. Однажды «в окне» она взяла лежащий на столе словарь их литераторши, молодой пижонки. Была в шоке оттого, что ничего не поняла. Текстурбация. Влипаро. Конклюзии. Что это? Нет, дети, конечно, такими терминами не пользуются, но учительница? Словарь весь в почеркушках — значит, читает, может, даже заучивает. С чего это ее повело? Ах, да. Тихая сапа. Птица? Зверь? Предмет? Да какое ей дело! Она прекрасно обходилась теми словами, которые были. И новые ей не нужны. И сына она воспитала в аскетизме слов, плохие книжки читать не давала. Получается, что ничего это не дало. Явилась поблядушка, сняла с мальчика трусы и открыла дверь в рай. Теперь ему кажется, что он должен жениться, что это любовь! Надо объяснить ему… Не любовь и не обязан. Она ему скажет: «Это как сходить в уборную».
Хорошо бы подвернулась какая-нибудь девка из тех, кому это ничего не стоит. И сделала бы с ним то же самое. Он бы понял: нет разницы и жениться не надо. Мать всплескивает руками. Какая гениальная и простая мысль! Она перебирает в памяти весь дачный участок. Есть у них вахтерша, баба не старая, но, что называется, вконец… Она ходит с виноватой улыбкой, по три раза в минуту здоровается, за чекушку пойдет с любым. Этот ужас мать представить не может. Чтоб с сыном… Напротив живет девочка, уже девушка. Мать видела ее в кустах с мужчиной. Не «Евгения Онегина» читали. Позвать ее и оставить наедине? Девчонку надо иметь в виду. Надо перебить вкус. Так она понимает задачу дня. Кстати, куда он делся, мальчик? Медленно, держась за стеночку, мать выходит ня крыльцо. Ни сына, ни собаки. Ей не сойти с крыльца или все-таки сойти? Мать сходит. Сердце стучит в горле. Но она довольна собой. Силой своей воли. Она видит его сразу, только встав на землю. Мальчик лежит, как убитый, лицом в землю. Рядом лежит собака. Мать не пугается, что сын неживой. Иначе собака бы выла. Она хочет понять, почему он обнимает этот грязный кусок земли, он ведь у нее чистюля и аккуратист. В голову назойливой мелодией лезет ответ. «Я готов целовать песок, по которому ты ходила». Мать это так и понимает: тут у них все началось. То, что она. видела ночью на террасе, было уже во второй раз. А первый был тут. Вечером. Мальчик возился с собакой, а она пришла. Вот как это было! И теперь он обнимает это место своим телом. Ее охватывает отчаяние. Ей кажется, что с этим — вовлечением самой земли в любовь — она не справится. Не любовь, конечно, она-то знает, что была просто случка, но он-то думает иначе. И она бессильна перед его заблуждением. — От земли тянет, — говорит она громко, — застудишь все внутренности.
Собака тихонько гавкает ей в ответ — можно понять, что она просит его не будить. Но от лая мальчик просыпается.
Ее никто не любит. Может, ее любит дядя? Может, «хотеть вставить» и «любить» — синонимы? Но она своими глазами видела летающие на крыльях любви бидоны. А когда она зашла к этому мальчишке сегодня, он не мог дождаться, когда она уйдет. Если быть честной — а с чего бы ей не быть честной с самой собой, если все равно больше не с кем? — то она хотела бы быть на месте этой учительницы в ситцевом платье. Хотела бы! Ей хочется, чтоб ее обнимали руками и ногами, ей хочется этого неизвестного ощущения. Говорят, сначала это бывает больно, а потом уже счастье. В классе все от этого уже посходили с ума, а таких, как она, осталось несколько девчонок — получается, никому не нужных. Может, к ним тоже вяжутся какие-то козлы типа дяди — господи, как она его ненавидит! И сейчас больше, чем когда-либо, она хочет этого, но так, чтобы прилететь бабочкой, птицей и чтоб тебя ждали так, что готовы были убить другого, который явился, а его не звали… Но у нее так не будет. Никогда! Она не нужна никому! Было время, которого она не знает, но слышала о нем много. Тогда ничего не было — ни видаков, ни Тома и Джерри, ни Бритни Спирс, ни жвачки, ни красивых магазинов — в общем, тогда стояли все в очереди. Но был дедушка-райком, и у них, именно у них, все было. Это ей рассказывала мать. Как у нее в первом классе были первые в классе джинсы, вернее, вторые — первые были у мальчика, отец которого ездил за границу. И все умирали от зависти и ненавидели. «А сейчас ненавидят за иномарки, евроремонт и дачи». — «Так это хуже или лучше?» — спросила ее девочка. — «Конечно, хуже», — сказала мать. — «А по-моему, лучше. Ненавидеть за джинсы — просто срам». — «Ты не понимаешь, — кричала мать. — Тогда было понятно, откуда у кого что… А сейчас одно ворье». Ворье — это плохо, она это понимает. Но она знает, что еще раньше был Сталин и сажали людей. Это страшнее ворья.
И тут, уже сейчас, а не тогда, когда они с матерью вели бесконечно бестолковый разговор, она представила себе все так: мать ее по-своему любит, как умеет, и, видимо, желает добра. И она ради нее готова вернуть то время, когда ей было хорошо… Но что делать с теми, кому было плохо? Она знает таких. Это их родственница, которая, считай, всю жизнь провела в ссылке и не видела своих детей, а когда увидела, то дети ей не были рады, потому что боялись, не навредит ли ее приезд им. А внуки как раз были рады. Ее какая-то …юродная сестра плакала, как обижают ее бабушку за то, что она до сих пор любит Ленина, как Бога. И бабушка ходит молиться в мавзолей, а не в церковь. А церковь считает чумой. И она сорвала у сестры крестик и выкинула в помойное ведро, потому что это невежество и мракобесие. И они тогда, две шестилетние девочки, запутались в Ленине, Боге и бабушке. Но почему-то жальче было бабушку, которую в семье кормили только первым, а Ленина и Бога — нет, потому что они их не видели, не слышали и не знают. Интересно, что в той семье сейчас? Они не встречались после того, как та бабушка и ее дедушка-райком на каком-то семейном сборе чуть не поубивали друг друга уже за Сталина. Бабушка кричала, что он исказил учение, а дедушка, что он выиграл войну и выиграл бы еще лучше, если б поубивал всех врагов народа, которые мешали ему строить коммунизм. Бабушка бросила в дедушку жареной ножкой Буша, а дедушка выронил на стол челюсть. После чего, собственно, застолье и кончилось. Кто ж будет после такого есть!
С тех пор она не видела …юродную сестру. Но всегда прислушивалась к разговорам о том времени. Оно виделось ей отвратительным, она считала, что Россия сбилась с пути, и теперь появился президент, у которого фамилия Путин — это, конечно, знак. Но какой? В России все знаки, как сказка, навыворотные. Путь? Или беспутье? Или распутье? Путаня — этого же корня. Россия — путана? Вообще-то девочка мечтала о красивых пришельцах. Высоких, добрых мужчинах, которые, сделав свои дела дома, пришли помочь вытащить из болота Землю. Но Путин — не пришелец. Он маленький, и глаз у него злой. Дети его не любят. Она цепляется за что-то ногой. Это та самая веревка, которую принес отец, чтоб повесить собаку. Она тогда отшвырнула ее за забор, так она тут и лежала, а тут возьми и подсунься под ноги. Девочка перебирала руками тяжелый толстый жгут. Почему, думала она, почему веревка именно сейчас мне попалась под ноги? И она шагнула в сумрак мыслей тех, которые заперты, как жены в комнате Синей Бороды.
…Если умереть… Если…
Они, родители, конечно, поплачут, но утешатся быстро. Она развяжет им руки. Никто, никто, никто не будет ее оплакивать всю жизнь. Ее случайная сестра придет на похороны и заглянет в гроб, интересно же… Увидит «свое» лицо в мертвой каменности. Испугается. И отец отведет ее в сторону, обнимет и что-нибудь ей скажет. Ах, как ей хотелось бы знать эти слова! Неужели он скажет ей, что у покойницы был скверный, негожий характер, с которым трудно жить, так что, может быть, она поступила правильно?
Девочка думала и обматывала веревку вокруг запястья. Очень скоро онемела кисть. Как просто, оказывается, идет умирание: немеешь — и все. А шея вообще нежное и слабое место, руки-то куда сильнее, вот неживой стала кисть, налилась остановившейся кровью, которой ни туда ни сюда, и потеряла свое сознание. Вон пальцы, как сосиски, ничего не чувствуют. Умирать легко!