Альфонсо расхохотался, раскинул руки, навзничь повалился на кровать, заболтал ногами в воздухе, как будто принимал и отбивал невидимый мяч. Звонкий смех был достаточно красноречив, и Хустиниана не почувствовала в нем ни тени издевки или злорадства. "Вот чертов мальчишка, – подумала она, – поди пойми его".
– Богом тебе клянусь, я не понимаю, о чем ты! – воскликнул он, снова садясь, и поцеловал скрещенные пальцы. – Ты хочешь, чтобы я отгадывал загадки, Хустиниана?
– Ложись немедленно, а то простудишься, а у меня нет никакой охоты с тобой возиться.
Альфонсо немедленно послушался. Он подпрыгнул, поднял простыню, проскользнул под нее, улегся, подложив подушку, и уставился на горничную нежным и сочувственным взглядом. Волосы упали ему на лоб, свет ночника освещал только нижнюю часть лица, но большие голубые глаза светились в полумраке. Тонкогубый рот был открыт, блестели белоснежные, только что вычищенные на ночь зубы.
– Я о донье Лукреции, негодный мальчишка, и ты это отлично понимаешь, только придуриваешься, – сказала она. – Неужели тебе ее не жалко?
– Ах, ты вот про кого, – с разочарованием протянул мальчик, словно предмет разговора был давно исчерпан и надоел ему. Пожав плечами, он, ни секунды не колеблясь, сказал: – Почему мне должно быть ее жалко? Если б она была мне мамой, тогда конечно. А так-то что?
В голосе его не звучала злость или укоризна, и это безразличие тона и выражения больше всего бесило Хустиниану.
– Это ведь из-за тебя дон Ригоберто выгнал ее из дому как собаку, – прошептала она уже без прежнего жара, печально, не глядя на него, а уставившись в сверкающий паркет. – Ты врал сначала ей, а потом отцу. Это из-за тебя они расстались, а ведь как хорошо жили. Это из-за тебя она так несчастна теперь. И дон Ригоберто тоже места себе не находит, мается, как грешная душа в аду. Он за несколько дней постарел лет на десять, ты разве не замечаешь? А тебе все как с гуся вода! И сделался вдруг святошей и ханжой, каких свет не видывал. Так только перед смертью бывает, когда люди чувствуют, что долго им не протянуть. И все из-за тебя, негодяя!
Тут она осеклась, испугавшись, что сказала лишнее, повернулась к мальчику. Голова Фончито склонилась к ней, золотистый свет венчал его голову подобием короны. Удивление его казалось безмерным.
– Хустита, да я же ничего не сделал, – забормотал он, хлопая ресницами, и она заметила, что кадык его ходит взад-вперед, словно затравленный зверек. – Я никому не врал и папу никогда не обманывал.
Хустиниана почувствовала, как вспыхнули у нее щеки.
– Ты всем врал, всех обманывал! – крикнула она и сейчас же зажала себе рот, потому что наверху раздался шум льющейся воды. Это дон Ригоберто приступил к своему вечернему таинству – правда, после ухода доньи Лукреции процедуры его стали занимать куда меньше времени. Теперь он ложился рано и, приводя себя в порядок, никогда ничего не напевал. Хустиниана понизила голос, негодующе воздев указательный палец: – И меня тоже! Как я могла купиться на эту басню, что ты покончишь с собой из-за того, что донья Лукреция тебя, видите ли, не любит!
Вот теперь на лице мальчика вдруг появилось негодование.
– Никого я не обманывал! – Он схватил Хустиниану за руку и затряс ее. – Все это так и было. Если бы мачеха продолжала так обращаться со мной, как в те дни, я бы и впрямь покончил с собой. Клянусь тебе, Хустиниана!
Горничная резко вырвала руку и отошла от кровати.
– За ложную клятву тебя Бог накажет, – прошептала она.
Подойдя к окну, она закрыла шторы, заметив при этом, что на небе уже зажглись кое-где звезды, и засмотрелась на них. Как странно видеть эти мерцающие огоньки вместо обычного тумана. Она обернулась: мальчик, взяв с ночного столика книгу, пристраивал подушку поудобнее, собираясь читать. Она заметила: он вновь был спокоен, умиротворен, в полном ладу со своей совестью и с миром.
– Ну, скажи мне по крайней мере вот что…
Сверху ровно журчала вода, с крыши доносилось мяуканье. Что там у них – драка или любовное свидание?
– Что, Хустита?
– Ты с самого начала все это задумал? То, что ты так ее любишь, и то, что залезал на крышу подсматривать за ней, и это письмо с угрозой лишить себя жизни? Ты все это разыграл для того, чтоб она тебя полюбила и чтоб потом можно было сказать отцу: она меня совращает. Да?
Мальчик, заложив страницу карандашом, положил книгу на столик. На лице его явственно проступило выражение обиды.
– Никогда я не говорил, что она меня совращает! – возмущенно крикнул он, взмахнув рукой. – Это ты придумала, а на меня сваливаешь. Это папа сказал, что она меня совращает! А я всего лишь написал сочинение про то, что мы с нею делали. Я правду написал. Там ни слова лжи. Так что в том, что папа ее выгнал, я не виноват. Может быть, и совращала. Может быть, папа верно сказал. Раз он сказал, значит, так оно и есть. А почему ты так беспокоишься? Может, ты хотела с нею вместе уйти?
Хустиниана прислонилась к стеллажу, где стояли книги Альфонсо, висели его дипломы и фотографии его класса. Полузакрыв глаза, она подумала: "Вот это верно. Давно надо было уйти отсюда". С того дня, как донья Лукреция покинула этот дом, девушку не оставляло ощущение нависшей над нею угрозы, и жила она, не расслабляясь ни на минуту, боясь потерять бдительность и зная, что в этом случае попадет в ловушку, где ей придется, пожалуй, покруче, чем донье Лукреции. Безрассудством с ее стороны было заводить с Фончито подобные разговоры: он ведь, хоть и ребенок по возрасту, на ребенка совсем не похож: любой старик позавидует его коварству и умению поставить другого в тупик. И все же, все же, как трудно в это поверить, глядя на его нежное, кукольное личико.
– Ты что, сердишься на меня? – сокрушенно спросил он.
Нет, лучше уж не дразнить его, лучше помириться.
– Нет, – сказала она, отодвигаясь к дверям. – Долго не читай, завтра рано вставать.
– Хустита.
Уже взявшись за ручку двери, она обернулась.
– Что тебе?
– Не сердись на меня, пожалуйста. – Об этом молили и его глаза, и подрагивающие ресницы, и надутые губы, и ямочки, то появляющиеся, то исчезающие. – Я так тебя люблю. А ты меня ведь ненавидишь, а?
Он, казалось, вот-вот разревется.
– Да с чего ты решил, глупый, что я тебя ненавижу?!
Наверху все так же ровно шумела вода, и слышались время от времени шаги дона Ри-гоберто.
– А если нет, тогда пожелай мне спокойной ночи, поцелуй меня, как раньше, помнишь?
Какое-то мгновение она колебалась, потом кивнула. Подошла к его кровати, наклонилась, прикоснулась губами к его волосам. Но мальчик, обняв ее за шею, не давал ей выпрямиться, так потешно гримасничая и строя умильные рожи, что Хустиниана невольно улыбнулась. Глядя, как он высовывает язык, закатывает глаза, трясет головой, поднимает и опускает плечи, горничная забыла о том, какое холодное и жестокое, дьявольское начало воплощено в облике этого прелестного мальчугана.
– Ну, хватит, хватит дурака валять. Спи, Фончо.
Она снова поцеловала его в голову и вздохнула. Потом, несмотря на то, что пять минут назад зарекалась вновь поднимать эту тему, торопливо произнесла, не сводя глаз с этих золотых кудрей, щекотавших ей лицо:
– Ты пошел на это ради доньи Элоизы? В ее память? Ты не хотел, чтобы другая женщина заняла место твоей мамы? Ты не мог допустить, чтобы донья Лукреция заменила ее здесь?
Она почувствовала, как мальчик затих и напрягся, словно раздумывая над ответом. Потом его тонкие руки, переплетенные у нее на шее, потянули ее вниз, пригнули ее голову так, что тонкие, едва заметные губы оказались возле самого ее уха. Но, вместо того чтобы прошептать ей тайну, которую она ждала, мальчик стал нежно покусывать, целуя, мочку, ободок уха, подбородок и шею. Она вздрогнула от щекотки.
– Ради тебя, Хустита, – услышала она бархатисто-нежный шепот, – ради тебя, а вовсе не из-за мамы. Ради того, чтобы та ушла, а мы остались втроем – папа, я и ты. Потому что я тебя…
Горничная почувствовала, что губы Альфонсо прильнули к ее рту.
– О, господи! – Она разомкнула кольцо его рук, оттолкнула его, отбросила назад. Спотыкаясь, вытирая рот, крестясь, выбежала из спальни. Ей казалось, что сердце сейчас лопнет, разорвется от ярости. – Господи, господи боже мой.
Уже за дверью, в коридоре она снова услышала смех Альфонсо. Нет, он не издевался над нею, не веселился, что вогнал ее в краску и переполнил негодованием. Он смеялся с безыскусной радостью, с непритворным и чистым ликованием. Свежий, звучный, звонкий, безгрешный детский смех заглушил журчание воды, заполнил собой всю ночь, взлетев до самых звезд, разом усеявших мутное олимпийское небо.
1
Якоб Йорданс
Лидийский царь Кандаул показывает свою жену первому министру Гигесу обнаженной
(1648) Холст, масло. Национальный музей, Стокгольм
2